ВЕРШИТЕЛИ ЕВРОПЕЙСКИХ СУДЕБ В ВОСПОМИНАНИЯХ КНЯЗЯ МЕТТЕРНИХА -------------------------------------------------------------------------- Александр I Нарисовать точный портрет Александра Первого — задача нелегкая. Лучшую характеристику его дал Наполеон. Как-то в разговоре со мной в 1810 году он спросил меня: близко ли я знаком с Александром? Я ответил ему, что мне приходилось встречаться с Императором только в его бытность в Берлине. «Возможно, — сказал мне на это Наполеон, — что судьба вас и еще раз поставит на его пути. В Императоре Александре есть большая сила очарования, которую испытывает всякий при встрече с ним. Если бы я сам был способен отдаться непосредственно личным впечатлениям, то я привязался бы к нему от всей души, но наряду с его высоким интеллектом и умением очаровывать всех окружающих, в нем есть еще что-то, чего я даже но сумею точно определить. Поясняя свою мысль, я мог бы еще сказать, что это «что-то» заключалось в том, что во всем и всегда ему не хватало чего-нибудь. Страннее всего то, что вы никогда бы не могли заранее определить, чего ему не хватит в данный определенный момент, так как это «что-то» всегда являлось новым, неожидаемым и противоречивым». Предсказание Наполеона, предвидевшего, в силу тогдашних событий, возможность новой встречи с Александром, было пророческим, хоть он и не подозревал, что это произойдет так скоро. Три года спустя пас судьба столкнула настолько близко с императором, что виделись мы с ним ежедневно. Продолжалось это тринадцать лет, постоянно менялось и переходило от самого искреннего расположения к более или менее заметному охлаждению, доходило иногда до ссор — и тайных, и открытых. Каждая переживаемая нами фаза только лишний раз давала мне повод убедиться в правильности данной царю Наполеоном характеристики. Со своей стороны, долгое личное общение с Александром Первым, странно неровное и полное неожиданностей, дало и самому мне возможность яснее определить его личность. Мне кажется, что самой удачной формулой определения характера Александра была бы следующая: в характере Александра странно уживались мужские достоинства с чисто женскими слабостями. Александр был, без сомнения, умен, но ум его, тонкий и острый, был, положительно, лишен глубины. Он одинаково безгранично увлекался ложными теориями и потом сомневался в них. Все его решения всегда были приняты под давлением и влиянием приятных для него идей. Сами эти идеи зарождались в его мозгу точно по вдохновению, и он ухватывался за них с невероятным жаром. Влияние такой блеснувшей неожиданной мысли шло быстро и, наконец, доминировало над всем остальным. Это было на руку истинным авторам внушенной царю идеи и давало им полную возможность осуществить свои личные планы. Подобные идеи в глазах Александра быстро принимали размеры целых систем, но так как у него быстро все менялось и его мысль была невероятно подвижна, то эти системы не сталкивались в его мозгу, а просто чередовались. Отдаваясь всей душой данному направлению, он, сам не замечая этого, переходил от одной промежуточной ступени к другой и доходил, наконец, до чего-то совершенно противоположного, причем от прежнего увлечения у него оставалось только воспоминание о данных в этот период обстоятельствах. Все это порождало массу затруднений, иногда почти не устранимых. Этой особенностью характера царя можно объяснить его иногда совершенно непонятные увлечения людьми и вещами, противоположными друг другу. Из всего сказанного и вытекает полная невозможность для простого наблюдателя, незнакомого с настоящей причиной этих странностей, верно оценить и понять многие его поступки. Жизнь Александра прошла, постоянно колеблясь между слепыми иллюзиями и следующим за ними вечным разочарованием. Его увлечения были искренни, без принудительных причин, от всей души, и, странное дело, они возобновлялись с периодической правильностью. Дальше я постараюсь подтвердить свое положение более ясными доказательствами. Александр был человеком слова и легко подписывался под данными обязательствами, какового бы ни было потом направление его мыслей: он очень ловко старался избегать того, что могло толкнуть его не по намеченному пути, но так как мысль его принимала быстро форму системы и вечно меняла направление, то уважение к данному им слову его страшно стесняло, ставило его в неловкое и тягостное положение и вредило общественному делу. Многие современники упрекали Александра в огромном честолюбии — напрасно. В его характере не хватило бы сил для настоящего честолюбия, как не хватало и слабости оставаться в границах простого тщеславия. Он действовал только по убеждению, а если иногда и предъявлял какие-нибудь претензии вообще, то рассчитывая гораздо больше на успех светского человека, чем властителя. Юность Александра связана с эпохой, равной которой нет в летописях России. В царствование Екатерины он был свидетелем и участником блестящего периода царствования деспотизма, а при Павле он сам жил под гнетом самого низкого подлого деспотизма, не разбирающегося при выборе даже своих средств. Нужно знать положение России за два последних царствования, чтобы легко понять, что не в их прошлом было царю искать хорошего примера и доброго совета. Первоначальное образование Александра было поручено Лагарпу. Нет ничего удивительного в том, что ученик такого учителя долгое время находился под влиянием совершенно ложных учении о либерализме и филантропии. Странная смесь идей либерального наставника с тогдашними начинаниями русского правительства не могла не внушить самому Александру такие же ложные суждения и представления о правильности его собственных поступков. Все это завело его очень далеко, за ту черту, где личная опытность могла бы ему прийти на помощь. Метод образования Лагарпа гораздо сильнее способствовал усвоению его учеником бессмысленно-ложных в смысле их применения к жизни принципов, чем положительных знаний. Конечно, он определенно знал, что империя, которой придется в будущем управлять его ученику, далеко еще недостаточно цивилизована для восприятия его идей, и потому, главным образом, он старался просто создать для себя достаточно сильный рычаг, при помощи которого он мог бы осуществить свои личные планы в других более подготовленных государствах, как, например, в своей родине — Швейцарии. При таком положении Александру казалось, что роль либерального правителя обеспечивает за ним прочную славу, легко достижимую для монарха, которому не угрожали опасности со стороны либеральной партии, страшные вообще для других тронов и правительственных учреждений западной Европы. У Александра были самые простые вкусы, холодный темперамент и наклонности, которые я бы назвал просто мещанскими; при этом он был кроток, и это не могло не внушать его советникам желания воспользоваться своим влиянием. Мне долго пришлось быть около Александра. И это дало мне полную возможность изучить его нравственный облик и систему его политической работы; я мог легко проследить то, что выше я назвал «периодическими» эволюциями его мысли. На каждый таковой период приходилось, приблизительно, пять лет. И вот итог моих наблюдений. Александр, увлекаясь какой-нибудь идеей, отдавался ей всецело. Приблизительно два года она развивалась в его мозгу, вырастала, и уже ему казалось, что это целая, законченная система. На третий год он еще ей оставался верен, привязывался к ней и внимал с благоговением всякому, кто покровительствовал ей, но он сам никогда не знал истинной ценности и не взвешивал могущих произойти от этого пагубных последствий; об этом он просто не думал. Когда наступал четвертый год существования его системы, видя последствия ее, Александр вдруг прозревал; пятый год — это уже бесформенная смесь оставленной прежней системы и начала новой, зарождающейся в его мозгу, и часто новая идея была противоположной только что оставленной. В подтверждение моих замечаний я приводу несколько исторических фактов. Мои отношения к Императору Александру начались со времени моей миссии в Берлине в 1805 году. В то время он был либерален в самом широком значении этого слова. Он был ярым противником Наполеона, презирал в нем деспота и ненавидел завоевателя. В 1807 году произошла радикальная перемена в его взглядах, а в 1812 году опять наступила новая фаза. Если бы Наполеон и не воевал с Россией, это не повлияло бы на отношения к нему Александра. Его прежние тенденции к филантропии и либерализму не только снова завладели им всецело, но еще и обострились благодаря тогдашнему общественному течению мыслей. В 1814 году это достигло кульминационного пункта, а в 1815-м уже вступал в свои права религиозный мистицизм. В 1817 году и это направление сошло на пет, и в 1818 году, в Ахене, царь уже был ярым поборником монархии и консерватизма и определенным врагом всего революционного; и он был уже готов снова вернуться к мистицизму. До 1823 года все оставалось по-старому. В этот момент сказались те затруднения, которые наделали его же собственные советчики в греческом вопросе. Это давало царю полную возможность самому убедиться, как успешно и быстро акклиматизировались и двинулись вперед революционные принципы, которые он сам когда-то в своем безумном ослеплении распространял в России. Все тяжелое, что пришлось Государю перенести по этому поводу, и подорвало его жизненную энергию и волю. С этих пор он начал уставать от жизни. В конце 1822 года, в бытность свою в Вероне, он говорил Императору Францу о предчувствии своей близкой смерти. Действительно, болезнь его ухудшилась, и в 1825 году Александр умер от полной апатии к жизни. Одной из причин, сократившей дни Императора, были, без сомнения, бесконечно тягостные, непосильные думы о предстоящем грозном процессе над участниками заговора, главным виновником которого мог считать с полным правом себя он сам. Описывая личность этого необыкновенного Государя, о котором человечеству судить здраво будет трудно, мне кажется, я могу дать разгадку многим аномалиям, которые иначе так и остались бы непонятными. Все постоянство, на которое был способен Александр, выразилось в чувстве, которое он питал к Императору Австрийскому. Подробности их взаимных отношений, о которых я упомяну, тоже явятся дополнением к характеристике Александра и прольют свет па его отношение ко мне. В первый раз оба Императора встретились осенью 1805 года во время военных действии в Моравии. Все неудачи, как следствие расположения войск и заранее составленного австрийскими генералами плана кампании, превратились, благодаря еще ошибкам русских генералов, в непоправимые бедствия. Русский Император был молод, не имел никакого военного опыта; он охотнее прислушивался к честолюбивым и несбыточным фантазиям, чем к холодным и практическим советам своего союзника, Императора Франца. К сожалению, все то, что этот государь предсказал своему союзнику, осуществилось одно за другим. Это послужило первой и главной причиной того бесконечного доверия, которое внушал Императору его друг. Дальнейшие политические события часто мешали Его Императорскому Величеству высказывать эти чувства, но, в сущности, он навсегда оставался им верен. События 1814 и 1815 годов сблизили обоих Императоров настолько, что их взаимоотношения длились долго, без перерыва, много лет; это была настоящая хорошая дружба. Привязанность, которая могла выдержать столько испытаний, которую не поколебали ни крупные политические интересы, ни даже, как это ни странно, полнейшая противоположность характеров обоих друзей, кажется загадкой, разрешить которую можно только, изучив характеры обоих Государей. Ценные и столь положительные качества Императора Франца-Иосифа, его спокойствие, справедливость, точность и определенность суждения, та ровность душевных переживаний, никогда не изменявшая ему, — все это невольно внушало Русскому Императору чисто сыновнюю привязанность к нему. Впоследствии это чувство еще усилилось благодаря известной доле мистицизма, столь характерного для Александра; царь считал своего друга монархом по воле Господа, видел в нем представителя Божественной воли и Премудрости. Он преклонялся перед ним. Часто Императору Францу приходилось настойчиво бороться с личными желаниями Александра, и в таких случаях достаточно ему было высказать свою мысль и свой взгляд, чтобы остановить какое-нибудь решение Александра, совсем изменить его или умерить в основных чертах. Дружба царя к австрийскому Императору имела наибольшее влияние на него до конца его дней. В частной жизни у Александра были самые простые вкусы, отличавшиеся, правда, большим изяществом. Он мало занимался наукой, и я никогда не замечал в нем интереса к какому-нибудь позитивному знанию. Среди изящных искусств его интересовала только архитектура. Близорукость и недостаток слуха мешали ему культивировать другие искусства, интерес к которым возможен только при наличности этих данных. Он любил кабинетную работу настолько, насколько она затрагивала вопросы политики и мистицизма. Его определенно не тянуло к делам просто административным, и если ему приходилось заниматься ими, то он всегда действовал под давлением какой-нибудь одной из политических теории, которыми, он по странности своего характера, был всегда увлечен. История административной работы в его царствование явно свидетельствует, как сильны и пагубны бывали такого рода давления. К этим главным чертам характера Государя я еще сделаю некоторые пояснительные добавления на основании моего личного знакомства с ним. Это будет не лишним и как характеристика переживаемого тогда времени, и как подтверждение сделанных мною наблюдений над Государем. Прежде всего я должен сказать, что трудно себе представить, насколько разнились вообще вкусы Александра с направлением моих взглядов. Наши вкусы совершенно не сходились, — кроме разве в выборе наших общественных связей — и весьма вероятно, что не будь огромного общего интереса в разрешении некоторых вопросов, который нас сближал, ничто не могло бы столкнуть нас друг с другом и создать такие прочные и даже дружеские отношения. Я уже говорил выше, что я с Александром впервые встретился в Берлине в 1805 году. Александр приехал туда личным поборником и представителем австрийско-русского союза. Два человека, явившимся защищать одно общие дело, невольно сходятся, какова бы ни была разница их положении. Император любил разбирать и обсуждать важные политические вопросы и быть, таким образом, как он сам любил выражаться, министром у самого себя. С тех пор началось наше личное знакомство, перешедшее в тесную дружбу. В конце того же года был заключен мир между Австрией и Францией. Когда граф Стадион, бывший тогда посланником в С. -Петербурге, получал портфель министра иностранных дел, Александр пожелал, чтоб я занял место графа. По странному сцеплению обстоятельств, меня в то же время назначили посланником во Францию. Когда, семь лет спустя, я встретился с Александром на богемской границе, то он явно держал себя со мною холоднее. Казалось, что Государь со свойственной ему мягкостью хотел подчеркнуть и упрекнуть меня в моем вероломстве. Когда заключен был союз — тучи рассеялись, но наши личные отношения возобновились только после неудачи, постигшей союзников под Дрезденом, в первую половину войны. Может быть, возобновлению нашей дружбы невольно помогли мои ничем не увенчавшиеся старания, сообразно желаниям Императора Франца и фельдмаршала Шварценберга, помешать этой операции. Может быть, Александр оценил мою искренность при переговорах, шедших по этому вопросу, и верность выраженных мною опасений, по факт тот, что лед был сломан. Несмотря на полнейшую противоположность наших взглядов по многим вопросам, несмотря на могущие произойти от этого конфликты, мы встречались с Государем каждый день во время кампании 1813 и 14-го годов, и ничто не нарушало установившейся между нами близости. Редко можно было встретить между Монархом большой империи и главой кабинета другой такой же империи такие отношения, как были наши. Все время, пока тянулась война, я каждый вечер проводил в обществе Государя. С восьми или девяти часов вечера мы до двенадцати ночи беседовали друг с другом с глазу на глаз. Мы затрагивали самые разнообразные темы: вопросы обыденной жизни, вопросы морали и политики, события дня. Мы обменивались мыслями, нисколько не стесняясь, и именно полная свобода придавала необыкновенную прелесть нашему общению. Я никогда не скрывал правды от Александра, касалось ли это его лично или какого-нибудь принципиального вопроса. Мне постоянно приходилось с ним спорить по поводу его фантастических идей, которые он горячо защищал. Наши споры часто обострялись, — примером чему может послужить наше пребывание в Лангре, — но это не мешало нашей дружбе, которая оставалась так же искренна и правдива, как и раньше. Когда мы были в Париже в 1814 году, например, нам приходилось очень часто спорить о том, какой политики должен был держаться Людовик XVIII. Тогда Государь был еще либерален и наши взгляды на возможность упрочения мира во Франции под скипетром Бурбонов были диаметрально противоположны. После подписания в Париже мира я уехал в Англию одновременно с королем Прусским и Александром I. Наши отношения и там не изменились. Там часто меня ставили в очень неловкое положение недоразумения, возникавшие между Александром и тогдашним принцем-регентом Георгом IV. Я был в прекрасных отношениях с обоими, но, зная их постоянные стычки друг с другом, должен был лавировать между ними и мешать их взаимному недовольству перейти в открытую ссору. По правде сказать, виноватым почти всегда оказывался Александр, которого возбуждала постоянно великая княгиня Екатерина. Она приехала в Великобританию за несколько недель до брата, и тогдашнее ее поведение, женщины, по существу, весьма достойной, так и осталось для меня загадкой. Одной из главных причин ее приезда и Англию надо считать ее непременное желание расстроить брак принца Оранского с будущей наследницей Англии и посадить на трон Голландии свою собственную сестру, но и эта, кстати сказать, удавшаяся ей причина вряд ли может служить оправданием странности ее поведения и настроения, влиявших и на Александра. По этому поводу мне невольно вспоминается почти анекдотический случай с Александром, характеризующий его личность и странность его иногда просто необъяснимых поступков. Его Величество любил польстить видным представителям английской оппозиции. Как-то раз Государь попросил лорда Грея составить ему проект создания оппозиции в России. После аудиенции лорд Грей обратился ко мне за разъяснением но поводу сказанного Александром, что показалось ему неясным и непрактичным: «Разве царь, спросил Грей, собирается ввести в России парламент? Если да, — чего, конечно, я ему не посоветовал бы, — то вряд ли ему придется тогда заботиться об оппозиции, она и так будет». Венский конгресс опять изменил наши отношения друг к другу. При образовании нового Царства Польского под скипетром России в него должна была войти вся территория бывшего Герцогства Варшавского, при чем одновременно королевство Саксонское переходило в руки Пруссии. Это было решено еще во время переговоров при Калише Александром и Фридрихом-Вильгельмом. Мы знали о решении, но присоединение Саксонии к Пруссии затрагивало неизменные принципы Императора Австрийского и могло вызвать нежелательный конфликт между союзными державами и Пруссией. С самого начала возникновения этого плана Император Австрийский решил энергично восстать против него, но отложил его до заключения мира с Францией, желая отдать его на суд конгресса, миссией которого было восстановление не одного государства, а многих. Этот важный инцидент внес некоторый разлад между дворами. Так прошло несколько недель. Конгресс открылся, а вопроса никто еще не затронул. Александр первый заговорил о нем с лордом Кэстльри. От лорда Кэстльри узнал уже и я. Я ему категорически заявил, что претензии России и Пруссии неприемлемы. Несколько дней спустя Александр сам заговорил со мной об этом. Он был, видимо, смущен, услыхав мой решительный ответ, но на исполнении намеченного проекта настаивал очень слабо и в конце предложил мне объясниться по этому вопросу лично с канцлером Пруссии. В тот же день мне сделал устное сообщение о том же и князь Гарденберг, подтвердивший его нотой. Мой ответ письменный был равен устному. Я Гарденбергу ответил то же, что и Александру. Князь, видя свои планы разрушенными, был очень недоволен. Он вообще был человек раздражительный и, кроме того, ему мешала природная глухота; он, верно, не совсем расслышал и понял мои слова; узнав же, что Александр защищает их проект не особенно горячо, и понимая, что благодаря этому планы их могут рухнуть, он решил прямо обратиться к Александру, взывая к его совести. Возможно, что царь мог счесть себя обиженным неправильным истолкованием слов. Этот случай вызвал Государя на очень странный с его стороны поступок. На следующий день после моего объяснения с прусским канцлером меня вызвал к себе рано утром мой Государь, чтобы передать мне, что у него только что был Александр. В первом разговоре он объявил Императору Францу, что считает себя мною лично обиженным и потому желает вызвать меня на дуэль. Император пытался ему доказать всю необычность такого намерения, но, видя тщетность своих слов, сказал, что если он остается при своем мнении, то, конечно, я готов буду принять вызов, против которого восстанет, конечно, мой разум, но от которого не позволит отказаться честь. Кроме того, Император настоял еще на том, что, прежде чем формально присылать мне вызов, Александр пришлет ко мне третье лицо для личных переговоров, и Александр на это согласился. Я на это ответил Его Императорскому Величеству, что буду спокойно ждать дальнейших действий со стороны Русского царя. Не успел я вернуться, как мне доложили о приезде одного из адъютантов Александра, графа Озаровского, с поручением от государя передать мне, что Его Величество требует, чтобы я сказал прусскому канцлеру, что я передал ему мой разговор с Государем неправильно. Я попросил его, со своей стороны, передать Его Величеству, что никогда не возьму назад ни одного слова, если я уверен в правоте его, но если граф Гарденберг понял мои слова не так, как я этого желал, и передал их но совсем точно, то, конечно, я готов исправить происшедшее. Озаровский уехал. Вскоре после этого Государь прислал сказать мне, что не будет на балу, на который я пригласил всех государей и всех членов конгресса. В тот же день, при встрече с русскими министрами я передал обо всем графу Нессельроде. У него еще не было никаких инструкций по этому поводу. Конференции не прекращались, все шло своим чередом, как будто ничего не случилось, и закончилось тем, что король саксонский получил половину своих владений. Этот странный инцидент не нарушил ни с какой стороны важных совещаний, происходивших при конгрессе, и даже не подействовал на прекрасные отношения, царившие между Императорскими Дворами; но не так просто было с нашими личными отношениями. Любя выезжать вообще, Александр особенно охотно посещал некоторые интимные кружки, где бывал и я. Мы встречались почти ежедневно и делали вид, что не замечаем друг друга. Скоро для посторонних наблюдателей, посещавших в то время салоны Вены, странность нашего поведения даже перестала бросаться в глаза — все привыкли к этому положению. Члены Императорской фамилии бывали у меня, на моих вечерах, и только один Александр отсутствовал. Окружающие как-то незаметно привыкли к мысли, что царь на меня дуется, а так как дела от этого не страдали, то даже любопытство дипломатических кругов, сначала насторожившихся, и то пропало за неимением пищи. Часто мне приходилось выслушивать косвенные намеки на то, что мне бы следовало сделать первый шаг к примирению, но я решил предоставить все это времени. И на самом деле ссора наша тянулась до тех пор, пока случай огромной важности не перевернул всех событий Европы вверх дном. Известие об отъезде Наполеона с острова Эльба я получил 6 марта в шесть часов утра с нарочным, посланным из Генуи. В донесении заключалось только известие о факте. Я сейчас же направился к своему Государю, а он приказал мне немедленно сообщить эту новость Александру и королю Прусскому. Я уже три месяца не бывал у Русского Государя. Меня приняли тотчас же. Я передал о случившемся и доложил о том, что поручил передать мне мой Государь. Александр высказался очень спокойно, с большим достоинством в том смысле, что и Его августейший союзник, так что нам не пришлось долго обсуждать вопрос о дальнейших планах действий. Решение было быстрое и категорическое. Когда вопрос был решен, Государь вдруг обратился ко мне и сказал: «Нам ведь предстоит еще разобрать нашу личную ссору. Оба мы христиане, и наша Святая Вера приказывает нам забывать все обиды. Обнимемся и забудем все». На это я возразил, что мне прощать было нечего, но забыть придется много и очень тяжелое для меня, а так как сам Государь в таком же положении, как и я, то я прощения просить не буду, а просто предложу все забыть. Александр обнял меня и просил меня вернуть ему мою дружбу. Потом мы часто встречались, но ни разу не было сделано намека на нашу бывшую размолвку, и все пошло по старому. Весь 1815 год мы были так же близки, как и раньше, и встреча наша в Ахене была очень дружеская. Я хочу еще упомянуть о случае, происшедшем в 1822 году, который, пожалуй, лучше других поможет пролить свет на характеристику Александра. Недель через шесть после Веронского конгресса явился я как-то вечером к нему для переговоров по текущим делам. Он казался очень взволнованным, и я справился о причине. «Я чувствую себя очень странно,— сказал Государь, — мне необходимо переговорить с Вами об одном, по-моему, очень важном вопросе, и я положительно не знаю, как к этому приступить». На это я ему возразил, что прекрасно допускаю возможность с его стороны волноваться каким-нибудь вопросом, но не могу себе представить, как он может затрудняться говорить со мной о нем. «Дело в том, что это не касается никаких обычных вопросов повседневной политики, а только нас лично, и я боюсь, что вы не вполне ясно поймете мою мысль». Только после долгих усилий Государь сказал мне следующие, памятные для меня слова: «Нас хотят разлучить, хотят разбить то, что связывает нас, а я считаю эти узы священными, потому что они во имя общего блага. Вы ищете мира для вселенной, а у меня нет больше желания, как поддержать его. Враги европейского мира не ошибаются и прекрасно понимают всю силу сопротивления, которую может оказать наш союз их хитрым планам, и им хочется уничтожить это препятствие во что бы то ни стало. Они отлично понимают, что прямыми путями этого не достигнут, и потому пользуются путями окольными. Меня упрекают в том, что я перестал быть самостоятельным и во всем слушаюсь только Вас». Я горячо отвечал Александру, что все, что он имел честь сообщить мне, не было для меня новостью и что я, не задумываясь ни минуты, отвечу на лестно высказанное мне им доверии признанием, что я принужден подтвердить все только что им сказанное. «Вас, Ваше Величество, упрекают в том, что Вы слишком доверяете моим советам, а меня в том, что я изменяю интересам моей родины ради Вас. Эти обвинения равносильны. Ваша совесть так же чиста, как и моя. Мы служим одной общей идее, одинаково ценной как для России, так и для Австрии и для всего человечества. Я уже давно служу мишенью для многих партий, и только союз таких двух держав, как наши, еще может сдержать могущую произойти общую неурядицу. Но, с другой стороны, Вы могли бы заметить, принимая во внимание мою почти исключительную сдержанность в личных отношениях, какое огромное значение я придаю нашей дальнейшей дружбе. А Вы, Ваше Величество, Вы бы желали, чтобы я изменил свое поведение?» — «Вот, вот, я этого и ждал, — прервал меня Государь, — если мне и трудно было начать с Вами этот разговор и признаться в своих затруднениях, то я сам давно решил не обращать на это никакого внимания и боялся только одного, как бы вы сами не пали духом». Мы долго еще с ним после этого говорили о политике одной из существовавших тогда партий, имевшей многих единомышленников в России, даже среди приближенных Императора. По окончании разговора я дал слово Александру не поддаваться клевете и не изменять нашей тесной дружбе, при этом Александр потребовал от меня еще, чтобы и я с него взял слово, что и он никогда не отнимет своего доверия ко мне. А тогда, в самом деле, партия движения, несколько честолюбцев и вся масса придворных рассчитывали, что благодаря этим толкам порвется связь между обоими Императорами и их кабинетами. Эти лица, соединившись под знаменем либеральных течений, действовали под давлением новых идей и не замечали, увлеченные своим слепым тщеславием, что стоят во главе и ведут все дело не они, а другие, которым сами они служат послушным орудием. Союз, имевший целью способствовать настоящей политической свободе, руководившийся принципами действительной независимости всякого государства, союз, мечтавший об общем мире, желавший предотвратить всякую попытку к завоеваниям и устранить всякую причину какого бы то ни было волнения, такой союз вряд ли мог бы найти искренних адептов в среде софистов и людей больного честолюбия. Эти-то люди вызвали позже мятеж в Греции. По расчетам агитаторов, этот инцидент должен был послужить причиной для разлада между Россией и Австрией, и главным образом между их дворами. Их расчет был верен, но все это вылилось в такую форму, которой, конечно, не могли предвидеть главари этого дела. Александр, так великолепно игравший и революционера у себя на родине, тут не выдержал борьбы ни в нравственном, ни в физическом отношении. Император Александр умер от полного отвращения к жизни. Он разочаровался во всех своих надеждах, планах и иллюзиях. Он знал, что должен нанести удар целому классу своих подданных, завлеченных и погубленных его же креатурами и принципами, которым сам же он раньше протежировал. И он не выдержал. Душа его рухнула, если можно так выразиться. События, омрачившие начало царствования его преемника, дают нам яркое понятие о той мучительной мозговой работе и колоссальных заботах, отравивших последние минуты жизни Императора. Историку, задавшемуся целью дать правильную и точную характеристику Александра, это будет очень трудно. Слишком часто ому придется блуждать взглядами по вопиющим противоречиям, и ум его с трудом найдет твердую точку опоры, столь необходимую для человека, призванного к благородной миссии историка. И мысль, и сердце этого Монарха колебались между столь различными моральными движениями, что при довольно сильном характере Государь никогда не мог достигнуть равновесия. Каждый отдельный период его жизни ознаменовывался серьезными ошибками, которые грозили опасностью для общественных интересов. Александр весь отдавался захватившему его моменту и никогда не мог остаться ему верен, потому же и никогда не испытал ни минуты истинного покоя. У него была масса достоинств, благороднейших чувств, он был рабом данного слова, но наряду со всем этим у него были крупные недостатки. Будь он простым смертным, он остался бы, может быть, совсем незамеченным, но так как волею судеб ему предназначен был трон, то все и произошло иначе. Если бы ему пришлось управлять не Россией, а другим государством, то его недостатки могли бы быть незаметными, но тогда и достоинства были бы не так ярки. Александру трудно было без руководителя. Кто-нибудь должен был всегда направлять его душу и мысль. И если всякому Монарху трудно найти действительно бескорыстного человека, независимого по характеру и положению настолько, что его можно сделать своим другом, то Русскому Императору, благодаря его неблагоприятному, более чем какого-либо другого Монарха, положению, это редкое счастье было почти невозможно. Надо помнить, что в переживаемое им время всем властителям Европы приходилось разбираться в бесконечном количестве сложных затруднений, и если все это касалось других, то Александра больше всех. Первые всходы насажденной неправильно цивилизации на всем огромном пространстве Российской империи поднялись еще до него, под гнетом деспотизма в империи, где не было ни одного правильно организованного правового института и где вся огромная масса народа тонула в беспросветной тьме. Еще Павел I хотел уничтожить эти всходы. Александру пришлось царствовать после Павла. Он был воспитан под эгидой известных тогда революционеров, сумевших удержать свое влияние и на молодого Монарха. У Александра не было опытности, и, желая делать только добро, он сделал много зла. Он ошибался, а когда понял свои ошибки, это свело его в могилу. Его душу, испытавшую столько метаний, нельзя, конечно, назвать сильной — она была только мягкая и нежная. --------------------------------------------------------------------------- Наполеон Среди лиц, поставленных в положение, независимое от этого необыкновенного человека, найдется немного таких, кто, как я, имел бы столько точек соприкосновения и столько непосредственных сношений с ним. Мнение мое о Наполеоне не изменялось в различные периоды этих отношений. Я видел его и изучал в моменты наибольшего блеска его; я видел его и наблюдал в моменты упадка; и если он и пытался ввести меня в заблуждение, в чем он порою был очень сильно заинтересован, то это ему никогда но удавалось. Я могу поэтому надеяться, что я схватил самые существенные черты его характера и составил о нем беспристрастное мнение, тогда как большинство современников до сих пор видело лишь сквозь призму как блестящие, так и мрачные, отрицательные стороны этого человека, которого сила вещей в соединении с выдающимися личными качествами вознесла на вершину могущества, беспримерного в новейшей истории. Проявлявший редкую прозорливость и неутомимую настойчивость в использовании того, что полвека событий, казалось, подготовляли для него, руководимый духом власти действенным и дальновидным в равной мере; ловко улавливавший в обстоятельствах момента все, что могло служить его честолюбию; умевший с замечательной ловкостью извлекать для себя выгоды из ошибок и слабостей других, Бонапарт остался один на поле брани, которое в течение десяти лет оспаривали друг у друга слепые страсти и партии, охваченные кровожадною ненавистью и исступлением. С тех пор, как он в конце концов конфисковал в свою пользу всю Революцию, он стал казаться лишь тем единственным пунктом, на котором должны сосредоточиться все взоры наблюдателя, и мое назначение на пост посланника во Францию поставило меня в этом отношении в исключительно выгодные условия, которыми я и не преминул воспользоваться. Наше мнение о человеке часто складывается под влиянием первого впечатления. Я ни разу не видел Наполеона до аудиенции, которая дана была мне в Сен-Клу для вручения моих верительных грамот. Он принял меня, стоя посреди одной из зал в обществе министра иностранных дел и еще шести лиц его двора. Он был в пехотном гвардейском мундире и в шляпе. Это последнее обстоятельство, неуместное во всех отношениях, ибо аудиенция не была публичной, неприятно поразило меня: в этом видны были чрезмерные претензии и чувствовался выскочка; я даже колебался некоторое время, не надеть ли и мне шляпу. Я начал, однако, небольшую речь, точный и сжатый текст которой резко отличал ее от речей, ставших обычными при новом французском дворе. Его манера держать себя, казалось, обнаруживала неловкость и даже смущение. Его приземистая и квадратная фигура, небрежный вид и в то же время заметное старание придать себе внушительность, окончательно убили во мне ощущение величия, которое естественно соединялось с представлением о человеке, заставлявшем трепетать весь мир. Это впечатление никогда не изгладилось вполне из моего ума; оно сопутствовало самым важным свиданиям, какие я имел с Наполеоном в различные эпохи его жизни. Возможно, что оно помогло мне разглядеть этого человека таким, каким он был, сквозь все маски, в которые он умел рядиться. В его вспышках, в его приступах гнева, неожиданных репликах я приучился видеть заранее приготовленные сцены, разученные и рассчитанные на эффект, который он желал произвести на собеседника. Что больше всего поразило меня в моих сношениях с Наполеоном — сношениях, которые я с самого начала постарался сделать более частыми и конфиденциальными, — так это необыкновенная проницательность ума и великая простота в ходе его мысли. В разговоре с ним я всегда находил очарование, трудно поддающееся определению. Подходя к предмету, он схватывал с нем самое существенное, отбрасывал ненужные мелочи, развивал и отделывал свою мысль до тех пор, пока она но становилась совершенно ясной и убедительной, всегда находил подходящее слово или изобретал его там, где еще его не создал язык; благодаря этому беседы с ним всегда глубоко интересны. Он не беседовал, но говорил; благодаря богатству идей и легкости в их выражении он умел ловко овладевать разговором, и один из обычных оборотов речи был следующий: «Я вижу, — говорил он вам, — чего вы хотите; вы желаете прийти к такой-то цели; итак, приступим прямо к вопросу». Он выслушивал, однако, замечания и возражения, которые ему делали; он их принимал, обсуждал или отвергал, никогда не нарушая тона и характера чисто делового разговора, а я никогда не испытывал ни малейшего смущения, говоря ему то, что считал истиной, даже тогда, когда последняя не могла ему понравиться. Подобно тому, как в представлениях его все было ясно и точно, точно так же не знал он ни трудностей, ни колебаний, когда приходилось действовать. Усвоенные правила его нисколько ни смущали. В действии, как и в рассуждениях, он шел прямо к цели, не останавливаясь на соображениях, которые считал второстепенными и которыми он, быть может, слишком часто пренебрегал. Прямая линия, ведущая к задуманной цели, была той, которую он выбирал по преимуществу и которой шел до конца, если что-либо не заставляло его сойти с нее; но точно так же, не будучи рабом своих планов, он умел отказываться от них или видоизменять их в тот момент, как изменялась его цель, или когда новые комбинации представляли возможность достигнуть ее другими, более верными, путями. Он не обладал большими научными познаниями. Его приверженцы особенно усердно поддерживали мнение, что он был глубоким математиком. Но то, что он знал в области математических наук, не возвышало его над уровнем любого офицера, получившего, как он, подготовку к артиллерийской службе; но его природные дарования восполняли недостаток знания. Он стал администратором и законодателем, как и великим полководцем, в силу одного лишь инстинкта. Склад его ума всегда толкал его к положительному; он отвергал идеи неопределенные; грезы мечтателей и отвлеченные схемы идеологов в одинаковой мере отталкивали его, и он смотрел, как на пустую болтовню, на все то, что не приводило к ясным выводам и осязательным результатам. Он, в сущности, признавал научную ценность лишь за теми знаниями, которые можно контролировать и проверять на практике путем чувств, которые основаны на опыте и наблюдениях. Он выказывал глубокое презрение к ложной философии и ложной филантропии восемнадцатого века. Из корифеев этих учений в особенности Вольтер был предметом его ненависти, и в этой ненависти он доходил до того, что оспаривал даже по всякому поводу общепризнанный взгляд па литературные заслуги Вольтера. Наполеон не был нерелигиозным в обычном смысле этого слова. Он не допускал, чтобы мог существовать искренний и убежденный атеист; он осуждал деизм, как плод необоснованного умозрения. Христианин и католик, он лишь за положительной религией признавал право управлять человеческими обществами. В христианстве он видел основу всякой истинной цивилизации, в католицизме — культ наиболее благоприятный для поддержания устоев нравственности, в протестантизме — источник смуты и раздоров. Не соблюдая церковных обрядов в отношении к себе самому, он, однако, слишком уважал последние, чтобы позволить себе насмешки над теми, кто придерживался их. Возможно, что его отношение к религии являлось не делом чувства, а результатом дальновидной политики, но это — тайна его души, которой он никогда не выдавал. Что касается его мнения о людях, то они сводились к идее, которая, к несчастью для него, приобрела в его уме значение аксиомы. Он был убежден, что ни один человек, призванный действовать на арене общественной жизни или просто преследующий какие-нибудь цели в практической жизни, не руководствуется и не может руководствоваться какими-либо мотивами, кроме личного интереса. Он не отрицал ни доблести, ни чести, но он утверждал, что ни первое, ни второе чувство ни в ком не служат главной движущей силой, за исключением лишь тех, кого он называл мечтателями и кого в качестве таковых считал совершенно неспособными к успешной работе в общественных делах. Я много и часто спорил с ним по поводу этого правила его, против которого восставало мои внутреннее убеждение, и ложность которого — ко крайней мере в том объеме, в каком он его применял, — я пытался ему доказать. Мне ни разу не удалось поколебать его на этом пункте. Он обладал особенно тонким чутьем в распознавании людей, которые могли быть ему полезны. Он быстро открывал в них ту сторону, с которой нужно было подойти, чтобы извлечь наибольшую выгоду. В то же время он старался связать их со своей личной судьбой, компрометируя их настолько, что для них невозможно уже было отойти от него и создать себе другое положение: таким образом, в личном расчете он видел залог преданности ему. Лучше всего он изучил национальный характер французов, и история его жизни показала, что он хорошо понял этот характер. В частности, на парижан он смотрел, как на детей, и он часто сравнивал Париж с большой оперой. Когда однажды я упрекнул его в явных измышлениях, которыми изобиловали его бюллетени, он ответил мне, смеясь: «Ведь не для вас я их писал; парижане всему верят, и я мог бы рассказать им еще много другого, во что они не отказались бы поверить». Ему нередко случалось во время разговора пускаться в рассуждения на исторические темы. Эти рассуждения обнаруживали в нем недостаточное знание фактов, но необычайную прозорливость в оценке причин и в предвидении последствий. Он таким образом больше угадывал, чем знал, и хотя события и людей он окрашивал в свой собственный цвет, он находил для них остроумные объяснения. Так как он всегда возвращался к одним и тем же цитатам, то надо думать, что он почерпал из очень небольшого числа работ, и преимущественно из сокращенных изложений, наиболее яркие факты из древней истории и истории Франции. В своей памяти, однако, он хранил запас имен и событий достаточно богатый для того, чтобы импонировать тем, чьи познания в истории были еще менее солидны, чем его собственные. Героями его были Александр, Цезарь и прежде всего Карл Великий. Он претендовал на место преемника этого последнего, преемника не только в силу факта, но и по праву, и эта мысль особенно занимала его. В разговорах со мною он пускался в бесконечные рассуждения, чтобы поддерживать этот странный парадокс самыми слабыми аргументами. Очевидно, мое положение австрийского посланника вызывало эту неустойчивость его в разговоре со мною. Одним из постоянных и живейших его огорчений было то, что он не мог сослаться на принцип легитимности, как на основу своей власти. Немного людей более глубоко чувствовало, насколько власть, лишенная этого основания, преходяща и хрупка, как открыта она для нападения. Тем не менее он никогда не упускал случая, чтобы заявить в моем присутствии живейший протест против тех, кто мог воображать, что он занял трон в качестве узурпатора. «Французский престол, — говорил он мне не раз, — был вакантным. Людовик XVI не сумел удержаться в нем. Будь я на его месте, Революция никогда не стала бы совершившимся фактом, несмотря на огромные успехи, которые она сделала в умах в предшествовавшие царствования. После падения короля территорией Франции завладела Республика, ее-то я и сменил. Старый трон остался погребенным под развалинами, я должен был основать новый. Бурбоны не смогли бы царствовать в этом вновь созданном государстве; моя сила заключена в моей счастливой судьбе; я — нов, как нова империя; таким образом, между мною и империей полное слияние». Я часто думал однако, что, выражаясь таким образом, Наполеон хотел лишь усыпить или сбить с толку общественное мнение, и предложение, с которым он обращался непосредственно к Людовику XVIII в 1804 году, по-видимому, подтверждает это подозрение. Говоря однажды со мною об этом предложении, он сказал: «Ответ его высочества был благороден, он был насквозь пропитан традициями. В этих законных наследниках есть нечто, что считается не с одним только рассудком. Если бы его высочество следовало советам рассудка, он столковался бы со мною, и я бы создал для него великолепное положение». Его также сильно занимала идея связать с Божеством происхождение верховной власти. Однажды, в Компиене вскоре после брака его с эрцгерцогиней, он мне сказал: «Я вижу, что императрица в письмах к отцу, в адресе пишет: «Его Священному Императорскому Величеству. Употребляется ли у вас этот титул?» Я ответил ему, что так ведется по традиции от прежней Германской империи, которая называлась Священной империей, и что титул «священный» связан также и с апостольским королевским венцом Венгрии. Тогда Наполеон ответил мне торжественным тоном: «Обычай прекрасный и понятный. Власть от Бога исходит, и только в силу этого она может быть поставлена выше людских покушений. Через некоторое время я приму такой же титул». Он придавал большое значение благородству своего происхождения и древности своего рода. Неоднократно старался он мне показать, что лишь зависть и клевета могли набросить тень на благородство его происхождения. «Я поставлен в исключительное положение, — сказал он мне. — Я нахожу историков моей родословной, которые хотят довести мой род до времен потопа, и есть мнения, которые утверждают, что я не дворянин по рождению. Истина между двумя этими крайностями. Буонапарте — хорошие корсиканские дворяне, мало известные, потому что мы никогда не выходили за пределы нашего острова, но они во много раз лучше тех пустозвонов, которые хотели бы нас унизить». Наполеон смотрел на себя, как на совершенно особое, единственное существо в мире, призванное управлять и руководить умами по своему усмотрению. На людей он смотрел так, как хозяин мастерской на своих рабочих [1] . Одним из тех, к кому он, по-видимому, был наиболее привязан, был Дюрок. «Он любит меня, как собака — своего хозяина». Вот фраза, которую он употребил, говоря со мною о Дюроке. Чувство, которое питал к нему Бертье, он сравнивал с чувством доброго ребенка. Эти сравнения не только не расходились с его теорией относительно двигателей человеческих действий, наоборот, они естественно вытекали из нее; там, где он встречал чувства, которые он не мог объяснить чисто личным расчетом, он искал для них источник в своего рода инстинкте. Очень много говорилось о суеверии Наполеона и почти столько же о недостатке личной храбрости. Оба эти обвинения основаны или на ложных сведениях, или на наблюдениях, плохо истолкованных. Наполеон верил в судьбу, и кто же больше, чем он, испытывал ее? Он любил хвастать своей звездой; он был очень доволен, что толпа не прочь видеть в нем привилегированное существо; но сам он не обманывался на свой собственный счет и, что важнее, вовсе не стремился приписывать судьбе большую роль в своем возвышении. Я часто слыхал, как он говорил: «Меня называют счастливым потому, что я ловок; люди слабые обыкновенно обвиняют в счастии людей сильных». Я приведу здесь один случай, который показывает, до какой степени он рассчитывал на энергию своей души и считал себя выше случайностей жизни. Среди прочих парадоксов, которые он высказывал в вопросах медицины и физиологии (темы, которых он касался с особой любовью), он утверждал, что смерть часто бывает лишь следствием недостатка волевой энергии в личности. Однажды в С. -Клу он упал с опасностью для жизни (он был выброшен на каменную тумбу, которая чуть не продавила ему живот) [2]; на другой день, когда я спросил его о здоровье, он мне ответил самым серьезным образом: «Вчера я пополнил опытным путем свои познания относительно силы воли; когда я получил удар в живот, я почувствовал, что жизнь уходит; у меня оставалось лишь время сказать себе, что я не хочу умирать, и вот я жив! Всякий другой на моем месте был бы мертв». Если угодно называть это суеверием, то нужно но крайней мере согласиться, что оно очень отличается от того суеверия, которое ему приписывалось. Точно так же обстоит дело и с его храбростью. Он крепко держался за жизнь, но так как с его судьбой было связано бесконечное количество судеб, то ему было позволительно, конечно, видеть в своей жизни нечто иное, чем жалкое существование одного лица. Таким образом, он не считал себя призванным показывать «Цезаря и его судьбу» исключительно для доказательства своей храбрости. Другие великие полководцы думали и поступали так же, как и он. Если у него не было той жилки, которая заставляет бросаться в опасность сломя голову, то это, конечно, не основание, чтобы обвинять его в трусости, как это делали без всяких колебаний иные его враги. История его походов достаточно показала, что он был всегда на месте, — опасном или нет — но на том, какое подобало вождю великой армии. В частной жизни, никогда не отличаясь любезностью и обращении, он был покладист и часто доводил снисходительность до слабости. Добрый сын и хороший родственник с тем оттенком, который встречается особенно часто в буржуазных итальянских семьях, он терпел выходки некоторых членов своей родни, не проявляя силы воли, достаточной для того, чтобы сдержать их в границах даже тогда, когда он должен был сделать это явно в своем интересе. В частности, его сестры умели добиваться от него всего того, чего хотели. Ни первая, ни вторая из супруг Наполеона не могли пожаловаться на его обращение. Хотя этот факт достаточно установлен, но слова эрцгерцогини Марии-Луизы бросают на него новый свет. «Я уверена, — сказала она мне вскоре после замужества, — что в Вене много занимаются мною и что, по общему мнению, я терплю ежедневные муки. Вот как неправдоподобна часто бывает истина. Я но боюсь Наполеона, но я начинаю думать, что он боится меня». Простой и часто даже обходительный в частной жизни, он производил невыгодное для себя впечатление в большом свете. Трудно вообразить большую неловкость в манере держать себя, чем та, которую обнаруживал Наполеон в салоне. Усилия, которые он делал, чтобы исправить свои природные недостатки и недостатки воспитания, в результате лишь резче подчеркивали то, чего ему не хватало. Я убежден, что он многое принес бы в жертву, лишь бы сделать выше свой рост и придать благородство фигуре, которая становилась все вульгарнее по мере того, как увеличивалась его полнота. Он ходил, обыкновенно приподнимаясь на носках; он усвоил себе телодвижения, скопированные у Бурбонов. Его костюмы были рассчитаны на то, чтобы производить впечатление контраста с костюмами, обычными в его кругу, благодаря необычайной простоте или чрезмерному великолепию. Известно, что он призывал Тальму, чтобы изучать позы. Он очень покровительствовал этому актеру, и его расположение объяснялось в значительной степени сходством, которое в действительности существовало между ними. Ему было приятно видеть Тальму на сцене; можно было бы сказать, что он находил себя в нем. Никогда из его уст в разговоре с женщинами не выходило не только изысканной, но даже просто уместной фразы, хотя усилия найти ее часто выражались на его лице и в тоне голоса. Он говорил с дамами только об их туалетах, выказывая себя придирчивым и строгим судьей, или же о количестве их детей; и одним из его обычных вопросов было — кормят ли они сами, причем этот вопрос он предлагал обыкновенно в выражениях, совершенно не принятых в хорошем обществе. Иной раз он их подвергал своего рода допросу относительно интимных связей в обществе, что придавало его беседам скорее характер поучений неуместных и бестактных, чем характер вежливого салонного разговора. Этот недостаток хорошего тона часто вызывал против него отпор, на который он не находил удачного ответа. Его нелюбовь к женщинам, принимающим участие в политических и общественных делах, доходила до ненависти [3]. Чтобы судить об этом необыкновенном человеке, нужно следить за ним на той великой сцене, для которой он был рожден. Судьба, без сомнения, очень много сделала для Наполеона, но силою своего характера, действенностью и ясностью своего ума, гениальностью великих комбинаций в военном искусстве он поднялся на уровень того места, которое судьба ему предназначила. Имея лишь одну страсть — страсть к власти, — он никогда не терял ни времени, ни средств на дела, которые могли бы отвлечь его от его цели. Властелин самого себя, он скоро стал властелином людей и событий. В какое бы время он ни явился, он играл бы выдающуюся роль. Но эпоха, в которую он делал первые шаги по своему жизненному пути, была исключительно благоприятной для его возвышения. Окруженный личностями, которые среди разрушающегося мира шли наудачу без определенного направления всюду, куда их вели всякого рода честолюбие и алчность, он один сумел составить план, прочно его держаться и довести до конца. Во время второго итальянского похода он и составил тот план, которому суждено было привести его на вершину власти. «Юношей, — говорил он мне, — я был революционером по неведению и из честолюбия. В годы разума я последовал за его советами и за своим собственным инстинктом и раздавил революцию». Он до такой степени привык считать себя необходимым для поддержания системы, им созданной, что под конец уже не понимал, каким образом мир может идти помимо него. Я нисколько не сомневаюсь, что из глубины души шли и глубоким убеждением были проникнуты эти слова его, которые он мне сказал во время нашего свидания в Дрездене в 1813 году: «Я погибну, быть может, но в своем падении я увлеку с собою троны и все общество». Сказочные успехи, которыми была наполнена его жизнь, в конце концов, бесспорно, ослепили его; но до войны 1812 года, когда он впервые пал под тяжестью иллюзий, он никогда не терял из виду глубоко продуманных рассветов, с помощью которых он столько раз торжествовал. Даже после московского разгрома мы сидели, с каким хладнокровием и энергией защищал он свое существование; и его кампания 1813 года была, бесспорно, той, в которой он при очень уменьшенных силах проявил максимум военного таланта. Я никогда не принадлежал к числу тех, — а их было много, — которые думали, что после событий 14-го и 15-го годов он попытается создать себе новую карьеру, сойдя на роль искателя приключений и пустившись в романтическое прожектерство. Его ум и склад его души заставляли его презирать все маленькое. Как крупному игроку, успехи мелкой игры не только не доставили бы ему удовольствие, a внушали бы отвращение. Часто возбуждался вопрос: был ли Наполеон в основе добр или зол. Мне всегда казалось, что эти эпитеты в том смысле, в каком их обычно употребляют, совершенно неприменимы к такому характеру, как его. Постоянно занятый одною задачей, день и ночь поглощенный заботою управления империей, которая в своем постепенном росте, и конце концов, охватила интересы огромной части Европы, он никогда не отступал перед страхом неудовольствий, которые он мог вызвать, ни даже перед безмерным количеством индивидуальных страданий, неизбежных при осуществлении его планов. Подобно тому, как несущаяся колесница дивит все, что попадается ей на пути, Наполеон думал лишь о том, чтобы стремиться вперед. Он совершенно не принимал в расчет тех, которые не умели беречься; он даже склонен был порою обвинять их в глупости. Бесстрастный ко всему, что находилось на пути его следования, он им не занимался ни в добре, ни в зле. Он мог сострадать несчастиям частной жизни, но он был равнодушен к бедствиям государственным. Точно так же было и в отношении его к тем, кем он пользовался как орудием. Бескорыстное великодушие было не в его натуре; он расточал свои милости и благодеяния лишь соразмерно с тою пользою, которую надеялся извлечь из благодетельствуемых. К другим он относился так, как, по его мнению, они относились к нему. Он принимал все услуги, не интересуясь ни мотивами, ни взглядами, ни прежними поступками тех, кто предлагал эти услуги, за исключением лишь тех случаев, когда рассчитывал извлечь из этого новую выгоду. У Наполеона было два лица. В качестве частного человека он был доступен и обходителен, не будучи ни добрым, ни злым. В качестве государственного деятеля он не допускал никакого чувства, не руководствовался в своих решениях ни симпатией, ни ненавистью. Он давил или сталкивал с пути своих врагов, руководствуясь лишь необходимостью или интересом избавиться от них. Раз эта цель была достигнута — он о них забывал и не преследовал их. Было сделано много бесполезных попыток и бесплодно потрачено много эрудиции из желания сравнивать Наполеона с тем или иным из его предшественников по пути завоеваний и политических переворотов. Страсть к параллелям приносит существенный вред истории; она проливает ложный свет на наиболее выдающиеся характеры, и она часто совершенно извращает ту точку зрения, с которой следовало бы рассматривать. Невозможно судить о человеке, отделяя его от тех рамок, в которые он был помещен, и от совокупности обстоятельств, которые на него воздействовали. Если бы даже природе угодно было создать двух индивидов, безусловно похожих, то их дальнейшее развитие в условиях времени и места, не допускающих никакой аналогии, неизбежно стерло бы их первоначальное сходство и смутило бы неопытного художника, который захотел бы воспроизвести это сходство своей кистью. Настоящий историк — тот, который умеет принимать в расчет до бесконечности разнообразные моменты, призванные войти в композицию картин; такой историк, повторяю, охотно откажется от тщетной затеи сравнивать Наполеона, будь то с героями древности, будь то с варварскими завоевателями средних веков, будь то с великим королем минувшего века (за исключением военного таланта), будь то с узурпатором складки Кромвеля. Ни одно из этих случайных сближений ничего не разъяснит потомству, но все они неизбежно извратят историческую правду. К тому же система завоеваний Наполеона была совершенно особого характера. Всемирное господство, к которому он стремился, не имело целью сконцентрировать в его руках непосредственное управление огромной массой стран, но установить в центре верховную власть над европейскими государствами по образцу, извращенному и преувеличенному, империи Карла Великого. Если соображения момента заставляли его отступать от этой системы, если они увлекали его к захвату и к присоединению к французской территории стран, на которые он при правильном понимании своего же интереса не должен был бы посягать, то эти действия, существенно повредившие укреплению его власти, не только не содействовали развитию великого плана, лежавшего в основе его мысли, но лишь повели к его крушению и гибели. Этот план должен был бы распространиться также и на церковь. Он хотел основать в Париже престол католицизма и оторвать папу от всяких светских интересов, обеспечив ему власть духовную под эгидой французской империи. В своих политических и военных комбинациях Наполеон отводил немало места слабостям и ошибкам тех, с кем ему предстояло бороться. Нужно признать, что долгий опыт давал ему достаточно оснований следовать этому принципу. Но верно также и то, что он им злоупотреблял и что привычка пренебрегать силами и средствами противников, была одной из главных причин его падения. Союз 1813 года его убил, потому что он никогда не хотел убедиться в том, что коалиция может поддерживать дух единства в своих членах и упорствовать в достижении своих целей. Во мнениях людей до сих пор существовало разногласие и, возможно, будет существовать всегда по вопросу, заслуживает ли Наполеон в действительности имя великого человека. Невозможно отрицать черты величия в том, кто, выйдя из неизвестности, смог в течение немногих лет стать самым сильным и самым могущественным из современников. Но сила, могущество, превосходство — понятия более или менее относительные. Чтобы точно оценить степень гениальности человека, которая потребовалась ему, чтобы покорить свой век, надо знать меру этого века. Такова исходная точка, из которой вытекает основное разногласие в мнениях о Наполеоне. Если эра французской революции была, как думают ее поклонники, наиболее блестящей победой, наиболее славной эпохой современной истории, то Наполеон, который сумел занять в ней первое место и сохранить его в течение пятнадцати лет, был вне всякого сомнения одним из самых великих людей, которые когда-либо являлись. Если же, напротив, ему предстояло лишь, подобно метеору, подняться над туманами всеобщего распада, если он находил вокруг себя лишь развалины общества, подточенного крайностями ложной цивилизации, если ему предстояло лишь сломить сопротивление, расслабленное всеобщей усталостью, бессильное соперничество, низкие страсти; если перед ним стояли как внутри страны, так и вне ее враги, разъединенные и парализованные раздорами, то несомненно, что блеск его успехов уменьшается соразмерно с той легкостью, с какою он их достиг. И так как мы придерживаемся именно последнего взгляда на положение вещей, то, всецело признавая все, что было необыкновенного и поражающего в карьере Наполеона, мы далеки от риска преувеличивать идею его величия. Обширное здание, построенное им, было исключительно делом его рук, и сам он был в нем краеугольным камнем. Но эта гигантская постройка, в сущности, лишена была основания; материал, пошедший на нее был составлен из обломков других зданий, из которых одни уже подгнили, другие же с самого начала но отличались прочностью. Краеугольный камень был вынут, и все здание обратилось в развалины от вершины до основания. Такова в немногих словах история французской истории. Задуманная и созданная Наполеоном, она лишь в нем существовала; вместе с ним она должна была погибнуть. ------------------------------------------------------------------------ [1] Маршал Ланн был смертельно ранен в битве при Асперне. Бюллетени французской армии передавали слова, которые он якобы произнес. Вот что сказал мне по этому поводу сам Наполеон:«Вы читали фразу, которую я вложил в уста Ланна, — он об этом и не думал. Когда маршал произнес мое имя, мне сообщили, и я сейчас же объявил его умершим. Ланн ненавидел меня от всего сердца. Он назвал мое имя, как атеисты называют Бога, когда они подходят к моменту смерти. Когда Ланн меня назвал, я должен был считать его окончательно погибшим» (Прим. авт.) [2] Я не прочь предположить, что этот случай мог содействовать развитию той болезни, жертвою которой стал Наполеон на острове св. Елены. Я удивляюсь, что это предположение никогда не делалось. Хотя, с другой стороны, верно и то, что он неоднократно говорил мне об этой болезни, как о наследственной в его роду (IIpuм. авт.). [3] В 1810 году ко мне обратилась г-жа Сталь с целью добиться у Наполеона через мое посредство разрешения жить в Париже. Всем известно, какое огромное значение придавала она этой милости, и мне незачем говорить здесь о мотивах, которыми она руководствовалась. У меня не было оснований принимать особое участие в ходатайстве г-жи Сталь, я знал к тому же, что моя протекция немногим ей поможет. Однако представился случай, когда я мог занять внимание Наполеона просьбой этой знаменитой женщины. «Я не хочу г-жи Сталь в Париже, — ответил Наполеон, — и имею для этого достаточные основания». Я ему ответил, что если бы это было и так, то не подлежит также сомнению, что, принимая подобные меры по отношению к женщине, он придает ей значение, которого она без этого, пожалуй, не имела бы. «Если бы г-жа Сталь, — ответил мне Наполеон, — стремилась быть или была бы роялисткой или республиканкой, я ничего не имел бы против нее, но она пружина, которая приводит в движение салоны. Только во Франции подобная женщина представляет опасность, и я этого не хочу» (Прим. авт.). --------------------------------------------------------------------------- Издается в рамках проекта "1812 год". Материалы подготовлены и опубликованы в Сети О. Поляковым. http://www.museum.ru/museum/1812/Library/