К оглавлению 7-томника
«Отечественная война и Русское общество». Том II.

Вид каскада в Павловском саду. (Гр. Ческого).
Вид каскада в Павловском саду. (Гр. Ческого).

III. Консерваторы и националисты в России в начале XIX в.

Н. Бочкарева.

В  течение всей второй половины ХVIII века в русском обществе все усиливалось влияние французской культуры, которое росло и крепло, главным образом, потому, что воспитание подрастающих поколений находилось в руках иностранцев, преимущественно французов. В сухопутном шляхетском корпусе, как сообщает один из бывших его питомцев, С. Н. Глинка, все воспитывались «совершенно на французский лад и на языке французском». «Дети, — как видно из записок Глинки, — по вступлении в корпус, тотчас попадали в руки надзирательниц француженок и под их влиянием скоро забывали и родной язык и воспоминания о прежней жизни». Все учителя в корпусе в 80-х и 90-х годах XVIII в., за исключением одного только Княжнина, были французы, даже русскую историю преподавали на французском языке известные в свое время Леклерк и Левек. Разговорным языком кадетов был почти исключительно французский, на нем они любили декламировать, на нем же разыгрывали пьесы в домашнем театре. Немудрено, что кадеты выходили из корпуса «совершенными французами», проникнутые глубоким интересом ко всему тому, что совершалось в то время в Западной Европе.

Если в учебных заведениях, содержимых на правительственный счет, так сильно было развито французское влияние, то еще более интенсивно оно проявляется в тех частных пансионах и училищах, которые в таком обилии открывались и в столицах и в крупных губернских городах. Еще при Екатерине, на Фонтанке, рядом с великолепным домом кн. Юсупова, был открыт аббатом Николем французский пансион. Громкой известности Николя, как преподавателя и воспитателя, в высшем петербургском обществе способствовал один из французских эмигрантов, граф Шуазель, в доме которого этот аббат начал свою педагогическую деятельность. В этом пансионе все было проникнуто католическими воззрениями, ученики должны были слушать мессу, хотя в известные дни в классе появлялся русский священник, преподававший православный катехизис. После того как в царствование Павла петербургская католическая церковь св. Екатерины попала в руки иезуитов, они приложили все старания, чтобы с согласия правительства открыть благородный пансион или конвикт. На месте, подаренном самим императором Павлом, на углу Итальянской и Екатерининского канала, было сооружено превосходное здание, в котором начало функционировать с 1803 года католическое учебное заведение. Этот пансион был закрытым и воспитанников в течение шести лет обучали «всему, что нужно молодому человеку знать для прохождения с честью различных должностей, к каким он может быть призван в обществе». У иезуитов так же, как и у аббата Николя, в основе их учебных планов лежала программа французских гимназий, с основательным изучением классических языков. Наряду с воспитанием на чисто-французский лад на питомцев иезуитского пансиона оказывала сильное влияние и католическая пропаганда. «Здесь, — говорит священник Морошкин, — юные представители древних родов наших молились по-латыни, по-латыни же читали Евангелие, учились закону Божию по латинскому катехизису и во время латинской мессы аколитами прислуживали священно-действующим патерам». Отдавая своих детей к аббату Николю и к отцам иезуитам, русские дворяне не жалели денег: за каждого воспитанника в этих пансионах брали от 1.800 до 2.000 рублей в год, и, тем не менее, они были всегда переполнены. В какие-нибудь два года в иезуитском петербургском пансионе уже было 56 воспитанников, из которых более трех четвертей были дети русской православной знати: Голицыны, Гагарины, Толстые, Шуваловы, Строгоновы, Вяземские, Одоевские. Успех иезуитских учебных заведений объяснялся тем, что в них были хорошие и опытные преподаватели, тогда как в большинстве случаев домашние учителя и гувернеры не могли считаться сколько-нибудь подготовленными к педагогической деятельности. В одном из своих писем к гр. Разумовскому сардинский посланник, гр. Жозеф де-Местр, таким образом отзывается об этих педагогах и воспитателях: «Так как люди истинно образованные и нравственные редко оставляют свое отечество, где их почитают и награждают, то одни только люди посредственные, и к тому же не только развратные, но и совершенно испорченные, являются на север предлагать за деньги свою мнимую ученость. Особенно теперь (1810 г.) Россия, — пишет де-Местр, — ежедневно покрывается этою пеною, которую выбрасывают на нее политические бури соседних стран. Сюда попадает сор Европы, и несчастная Россия дорого платит сонмищу иностранцев, исключительно занятому ее порчей». Видя в революционных началах «нечто сатанинское», де-Местр, открыто сочувствующий иезуитам, пропагандировал в петербургском обществе такие воззрения: «Всякий государственный человек, — с жаром доказывал он, — должен прийти к заключению, что иезуиты драгоценны для государства, так как у новаторов, открыто стремящихся ниспровергнуть существующий в Европе порядок, нет врагов, равных иезуитам по мужеству и уму, а потому, чтобы положить преграду разрушительным мнениям, следует поручить воспитание юношества иезуитскому ордену». Провинция также не отставала от столицы, и в ней иностранцы с успехом открывали учебные заведения. В начале XIX века даже в селе Никольском, в 50 верстах от Симбирска, существовал французский пансион. К чему, в конце-концов, приводило это воспитание на иностранный лад, превосходно обнаруживает министр народного просвещения, гр. А. К. Разумовский, в своем докладе государю в 1811 г. «В отечестве нашем, — читаем мы в этом официальном документе, — далеко простерло свои корни воспитание, иноземцами сообщаемое. Дворянство, подпора государства, возрастает нередко под надзором людей, одной собственной корыстью занятых, презирающих все неиностранное, не имеющих ни чистых правил нравственности, ни познаний. Следуя дворянству, и другие состояния готовят медленную пагубу отечеству воспитанием детей своих в руках иностранцев». Несколько, может-быть, сгущая краски, Разумовский такими штрихами рисует картину постановки педагогического дела в тогдашней России: «Все почти пансионы в империи содержатся иностранцами, которые весьма редко бывают с качествами, для звания сего потребными. Не зная нашего языка и гнушаясь оным, не имея привязанности к стране, для них чуждой, они юным россиянам внушают презрение к языку нашему и охлаждают сердца их ко всему домашнему и в недрах России из россиянина образуют иностранца. Сего не довольно, и для преподавания наук они избирают иностранцев же, что усугубляет вред, воспитанием их разливаемый, и скорыми шагами приближает к истреблению духа народного. Воспитанники их и мыслят, и говорят по-иноземному, между тем не могут несколько слов правильно сказать на языке отечественном».

Французская школа, которую проходили русские дворяне и у себя дома, а нередко и за границей, где они с царствования Екатерины II любили заканчивать свое образование, оставляла глубокие следы в их образе мыслей. О Новосильцеве, известном сотруднике императора Александра, один современник отзывается так: «Он знает Францию наизусть, и сверх всего этого, он хватил не малую дозу немецкого яда». С юных лет дворянская молодежь, привыкая употреблять в разговоре исключительно французский язык, нередко окончательно забывала свой родной. Александр Тургенев знал множество лиц хороших дворянских фамилий, не умевших двух строк написать по-русски. «Мой отец, — пишет кн. П. А. Вяземский, — говорил большей частью по-французски. Когда же ему приходилось употреблять в разговоре русский язык, он всегда думал по-французски». И таких лиц было громадное большинство в тогдашнем высшем дворянском обществе, насквозь пропитанном французской культурой.

Жозеф де Местр (Фогеля. Рис. карандаш.).
Жозеф де Местр
(Фогеля. Рис. карандаш.).

Идя навстречу вкусам и потребностям русского общества, современные писатели и журналисты старались развивать в своих произведениях французские идеи и французские понятия. Так, Карамзин, предпринимая издание «Вестника Европы», преследовал на первом плане цель «знакомить читателей с Европой и сообщать им сведения о том, что там происходит замечательного и любопытного». Главной духовной пищей тогдашних русских бар были, конечно, книги на французском языке. У гр. Салтыкова, например, в его домашней библиотеке было их до 5.000 томов на какую-нибудь сотню книг на русском и других языках. Преобладали, конечно, классические сочинения, но и последние книжные новинки весьма ценились тогдашними читателями и читательницами. На домашних театрах и в столицах, и в провинции ставились почти исключительно французские пьесы, в которых с успехом выступали и взрослые, и дети; так, например, до нас дошло известие о том, что в 1809 г. десятилетний Пушкин поражал своей игрой в одной французской комедии. На балах больше всего были в ходу французские танцы, а французская труппа, во главе со знаменитой m-lle Жорж, вплоть до самого 1812 г. производила фурор своими спектаклями и в новой, и в старой столицы.

Французское влияние, пожалуй, еще больше, чем в сфере идей и воспитания, сказывалось в образе жизни и во внешнем виде тогдашних представителей и представительниц русского дворянского общества. Не говоря уже о Петербурге, в котором французские моды привились довольно прочно, и в старой патриархальной Москве, на Кузнецком или на Тверском бульваре можно было встретить лиц, одетых во фраки новейшего покроя с длинными, заостренными фалдами цвета морской волны, в розовых или голубых жилетах, в обтянутых брюках, заправленных в сапоги a la Суворов, изготовляемые в Париже; с галстуками, доходящими до самых губ, в которых виднелись громадной величины булавки; на груди у таких франтов висели цепочки с массой брелоков, на пальцах и даже в ушах виднелись кольца; в одной руке у них дубинка «прав человека», а в другой «русская шляпа», также из Парижа с улицы Ришелье, которую они не решались надеть, боясь смять свою прическу a la Duroc или a la Titus; несмотря на свое хорошее зрение, многие из них, следуя парижской моде, носили очки и лорнеты. Русские дамы, вслед за француженками, облекались в свободные греческие туники, с открытой шеей и обнаженными руками. Они приходили в восторг от этой новой моды и, вслед за московской красавицей Шепелевой, говорили своим знакомым: «вы не можете себе представить, как это прекрасно! Наденешь на себя рубашку, посмотришь и как-будто на тебе ничего нет». Салоны и будуары этих русских дам, равно как и остальные комнаты их роскошных домов, были обставлены и украшены по самой последней парижской моде.

В этом-то обществе, вполне зараженном галломанией, преклонявшемся перед старой монархией Бурбонов, перед белым знаменем и белыми лилиями, появляются французские эмигранты-роялисты и сразу попадают в какую-то почти родственную атмосферу. Идея легитимной власти, власти «Божьей милостью», пустила глубокие корни при русском дворе. Ею были проникнуты люди старого поколения, все эти «орлы» великой Екатерины, но и среди более молодых охранительные принципы были еще очень сильны. Этот легитимный образ мыслей в высшем петербургском свете еще больше укреплялся от присутствия множества знатных французских эмигрантов. В великосветских салонах жадно слушали их печальные повествования о бедствиях и гибели королевской фамилии, о разврате и неистовствах Бонапарта. Представители самых громких французских фамилий, перед которыми привыкло благоговеть молодое русское дворянство, появляются как-то вдруг в столичном обществе. Княгиня де-Тарант, герцогиня Грамон, герцог Ришелье, князь Полиньяк, графы Дама, Блакас, Шуазель-Гуфье и др. являются желанными гостями в домах знатных русских бар. «Можно было себя представить находящимся в Париже, — говорит г-жа Виже-Лебрен, — так много было французов во всех слоях общества». Родной язык эмигрантов повсюду слышался в гостиных, в которых они чувствовали себя своими людьми, а для того, чтобы как-нибудь их не огорчить и не раздражить в этих салонах, старательно избегали затрагивать политические и военные темы.

Граф А. К. Разумовский. (Пис. Гуттенбрунн).
Граф А. К. Разумовский.
(Пис. Гуттенбрунн).

Французские аристократы, перепуганные ужасами революции, повсюду видели плебеев-заговорщиков. «Тогда, — говорит в своих воспоминаниях Вигель, — высшее общество совсем офранцузилось, сделалось гордее, недоступнее, стало отталкивать тех, кои не имели предписанных им форм». «Россия для иностранцев, — справедливо замечает другой современник кн. Вяземский — была поистине Индией или Перу». Многие из эмигрантов посредством браков породнились с русской знатью; большинство их вступило на русскую службу или по военному, или по гражданскому ведомству; некоторые из наиболее знатных получили придворное звание. Тем из эмигрантов, которым не удавалось пристроиться на государственной службе, оставалось снискивать себе пропитание или какими-нибудь ремеслами, или преподавательским трудом. В петербургских газетах начала XIX века попадаются довольно часто объявления об учителях иностранцах. В Москве же дело обстояло еще проще: по воскресеньям такие лица толпились у дверей католической церкви, куда являлись лакеи из богатых домов и приглашали кого-нибудь из них следовать за собой к своим господам. Другим местом для найма учителей в Москве был большой трактир в Охотном ряду, который называли «учительской биржей». Такие учителя ученостью не отличались, но, подобно эмигранту Рашару, о котором говорит в своих воспоминаниях Устрялов, очень живо умели болтать.

Хотя в громадном большинстве представители французской эмиграции были заражены вольтерьянством и атеизмом, но среди них было не мало лиц, глубоко преданных католицизму и носившихся даже с идеей ультрамонтанства. Особенно среди дам высшего света, воспитанных в религиозном индиферентизме, католическая пропаганда эмигрантов нашла себе много прозелиток. Такие «мученики революции», как княгиня Тарант, гр. де-Местр и кавалер д'Огард, вместе с католическими патерами, увлекали в лоно римской церкви целый ряд русских знатных дам, вроде княгини Голицыной, гр. Головиной, гр. Протасовой, гр. Ростопчиной, г-жи Свечиной и других. По словам гр. де-Фаллу, занимаясь прозелитизмом, эмигранты как бы старались отплатить русскому обществу за оказываемое им гостеприимство.

Рука об руку с эмигрантами в деле распространения католицизма в России действовали и иезуиты. При Павле иезуиту Груберу удалось снискать себе полное доверие государя, и папским бреве в 1801 г. иезуитский орден был восстановлен в пределах России, «согласно желанию императора Российского и русского дворянства». На Невском, против Казанского собора, в католической церкви св. Екатерины стали совершаться, с невиданной до тех пор в Петербурге пышностью, латинские мессы, сопровождавшиеся великолепной музыкой. На самом изящном французском языке иезуитскими патерами произносились красноречивые и увлекательные проповеди. Вскоре об иезуитах заговорила вся столица. Эмигранты убеждали русских в том, что иезуиты «это ваши сторожевые псы, оборони Бог их гнать. Если вы не хотите, чтобы они кусали воров — это ваше дело, но, по крайней мере, пусть они бродят вокруг домов ваших и, когда нужно, будят вас прежде, чем воры успеют выломать двери или влезть в окна». На балах и раутах, как свидетельствует г-жа Свечина, «шепотом произносили свои отречения и лепетали свою первую латинскую исповедь новообращенные овцы иезуитского стада».

Как бы в противовес тому французскому влиянию, которым насыщена была общественная атмосфера в первые годы XIX ст., в нашей литературе и в общественных кругах начинают раздаваться голоса людей, призывающих к борьбе с иноземными заимствованиями во имя патриотизма и русской национальности. Среди этих галлофобов мы встречаем и людей Екатерининской эпохи вроде Державина, Шишкова и бывшего любимца императора Павла, а теперь фрондирующего вельможу, гр. Ростопчина, и писателя, стоявшего в то время в зените своей литературной славы, Н. М. Карамзина. Около этих крупных имен было много людей мелких, незначительных, которые, тем не менее, способствовали тому, что общественное недовольство все сильнее и ярче проявлялось наружу.

Костюмы во Франции 1800-1810 гг. (Racinet).
Костюмы во Франции 1800-1810 гг. (Racinet).

«Наша молодежь, — возмущается Ростопчин, — хуже французской: не повинуются и не боятся никого. Нужно сознаться, что, одевшись по-европейски, мы еще очень далеки от того, чтобы быть цивилизованными. Всего хуже то, что мы перестали быть русскими и что мы купили знание иностранных языков ценою нравов наших предков». Называя Бонапарта «великим проходимцем», ополчаясь на французов и французолюбцев, Ростопчин, в своем патриотическом увлечении, доходит до того, что даже в улучшенных способах обработки земли видит каприз, проистекающий от страсти к новшествам.

Почти те же мотивы слышатся и в одном из писем Ростопчина к его другу, кавказскому герою, кн. Цицианову: «Какое несчастие, что Петр I нас обрил, а Шувалов заставил говорить нечестивым этим французским языком».

Костюмы во Франции 1800-1810 гг. (Racinet).
Костюмы во Франции 1800-1810 гг. (Racinet).

В то время, как в Москве в своем полу-добровольном, полу-вынужденном изгнании Ростопчин метал перуны против галломанов и ратовал пером и словом против «людей, соединяющих в себе глупость русскую с иноземною», в Петербурге националистический консерватизм проявлял старик Державин, административная карьера которого приходила к концу как раз в эти годы. Все окружающие императора Александра были, по его словам, «набиты конституционным французским и польским духом». Молодых советников государя он называл «людьми, ни государства ни дел гражданских основательно не знающими», а реформа министерств была, по его мнению, «несообразна с настоящим делом». Отстаивая реакционную позицию в крестьянском вопросе, певец Фелицы еще в 1801 г. говорил, что «дарованная воля будет хуже рабства». Консервативное, а нередко даже реакционное, настроение представителей старшего поколения находило себе отклики и среди молодежи. Так, Греч, впоследствии издатель «Сына Отечества», так отзывался о французах: «Владычество этого племени в Европе есть в ней то же, что преобладание золотушного начала в человеческом теле».

Державин. (Соб. Ровинского. С неизв. оригинала).
Державин.
(Соб. Ровинского.
С неизв. оригинала).

Что касается современной литературы, то в ней в защиту прав, попранной русской национальности одновременно выступили и провозвестник новых начал — Карамзин, и горячий поборник старины — адмирал Шишков. Еще в эпоху «Писем русского путешественника» из-под пера Карамзина выходили фразы, окрашенные в строго охранительный колорит. В начале же XIX в. это направление начинает преобладать в его литературном творчестве. Так, в статье «Приятные виды, надежды и желания нынешнего времени», он писал: «Гром грянул во Франции... мы видели издали ужасы пожара, и всякий из нас возвратился домой благодарить небо за целость права нашего и быть рассудительными. Теперь все лучшие умы стоят под знаменем властителей и готовы только способствовать успехам настоящего порядка вещей, не думая о новостях». В той же статье мы встречаем не мало ультраконсервативных суждений вроде, например, следующих: «Самое турецкое правление лучше анархии... учреждения древности имеют магическую силу, которая не может быть заменена никакою силою ума». Осуждая ужасы революции, Карамзин естественно должен был враждебно относиться ко всему, что было связано с великим французским переворотом. В одной из статей, написанной им в 1802 г., он со всем жаром своего литературного таланта нападает на современные моды. «Наши стыдливые девицы и жены, — читаем мы в этой статье, — оскорбляют природную стыдливость свою единственно для того, что француженки не имеют ее, без сомнения, те, которые прыгали контрданс на могилах родителей, мужей и любовников! Мы гнушаемся ужасами революции и перенимаем моды ее!» Указав, что после революции тон в Париже дают жены банкиров и подрядчиков, Карамзин с возмущением восклицает: «Мудрено то, что в государстве благоустроенном, где есть нравы, воспитание и правила, женщины, вообще любезные, следуют моде парижских мещанок».

Но наибольшего напряжения консервативно-националистический тон Карамзина достигает в известном его рассуждении «О любви к отечеству и народной гордости». Оно написано в том же 1802 г. и проникнуто теми же нападками на все иностранное, преимущественно французское. «Слава была колыбелью народа русского, а победа — вестницей бытия его, — гордо заявляет Карамзин, напоминая об итальянских походах Суворова и ряде поражений французских республиканских армий. — До сего времени Россия беспрестанно возвышалась, как в политическом, так и в нравственном отношении. Можно сказать, что Европа год от году нас более уважает — и мы еще в средине нашего славного течения». Но при этом он оговаривается: «Мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, — а смирение в политике вредно. Кто самого себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут!» Стараясь играть на патриотических струнах своих читателей, Карамзин с пафосом восклицает: «Будем только справедливы, любезные сограждане, и почувствуем цену собственного. Мы никогда не будем умны чужим умом и славны чужою славою». Возмущаясь тем, что образованные люди в России, «зная лучше Парижских жителей все произведения французской литературы, не хотят и взглянуть на русскую книгу», Карамзин вразумительно замечает: «Оставим нашим любезным светским дамам утверждать, что русский язык груб и неприятен... и что, одним словом, не стоит труда знать его». Призывая русское общество к национальной самобытности и народному самосознанию, пробуждая в нем любовь к родине и народную гордость, автор рассуждения в заключение говорит: «Патриот спешит присвоить отечеству благодетельное и нужное, но отвергает рабские подражания в безделках, оскорбительные для народной гордости. Хорошо и должно учиться; но горе человеку и народу, который будет всегдашним учеником».

Так говорил самый популярный писатель той эпохи, и к его голосу, очевидно, должны были прислушиваться многочисленные круги его читателей. Его мысли, облеченные в такие изящные литературные формы, должны были, естественно, оказывать сильное воздействие на общественное мнение и настраивать его на консервативный и националистический тон. Один из его почитателей и младший его современник, С. Н. Глинка, отзывается о Карамзине, как о человеке полезном и с русской душой, несмотря на европейскую его образованность. Но мнение таких лиц, как Глинка, разделялось в то время далеко не всеми. Представители старого поколения, в которых резко проявлялся воинствующий национализм, считали даже Карамзина человеком опасным и исчадием французской философии. XVIII в.; так, адмирал Шишков, этот убежденный консерватор и старовер в литературе и языке, вместе с своими единомышленниками вел упорную борьбу с Карамзиным, как с новатором мысли и новатором слова. В глазах этих охранителей Карамзин, со своими свежими литературными принципами, был «якобинцем и представителем безнравственности, материализма и безбожия».

А. С. Шишков. (Грав. А. Осипов 1807 г.).
А. С. Шишков.
(Грав. А. Осипов 1807 г.).

Стоя на страже русского языка и русских оборотов речи, Шишков, не ладивший с новыми людьми первых лет царствования Александра, находился как бы в оппозиции всему тому, что имело в эти годы значение и вес в правительственных и общественных кругах. Ломая копья с представителями молодых литературных течений и обвиняя их чуть ли не в измене и в союзе с Наполеоном, этот «славянофил» выставлял на вид, что «мы не для того обрили бороды, чтобы презирать тех, которые ходили прежде или ходят еще и ныне с бородами, не для того надели короткое немецкое платье, дабы гнушаться теми, у которых долгие зипуны».

«Просвещение, — по его словам, — велит избегать пороков, как старинных, так и новых; но просвещение не велит, едучи в карете, гнушаться телегой. Напротив, оно, соглашаясь с естеством, рождает в душах наших чувство любви даже к бессловесным вещам тех мест, где родились предки наши и мы сами». Он любил приводить изречение Порталиса, говорившего: «прежде всего старайтесь язык народный, а потом и самый народ уничтожить». Век Екатерины, перед которым Шишков и его последователи благоговели, считался у них не только русским, но даже русскою стариною. «Они вопили, — говорит в своих воспоминаниях С. Т. Аксаков, — против иностранного направления — и не подозревали, что охвачены им с ног до головы, что они не умеют даже думать по-русски».

Особенно полно отразились консервативно-патриотические взгляды Шишкова в его «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка». Подобно другим представителям консервативных тенденций общественной мысли, Шишков старается высмеять тогдашних галломанов, которые «час от часу более делаются совершенными обезьянами». «Французы учат нас всему, — говорит Шишков: — как одеваться, как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться, и даже как сморкаться и кашлять. Мы без знания языка их почитаем себя невеждами и дураками». Нарисовав довольно верную, хотя, может-быть, и несколько утрированную, картину французского влияния в современном русском обществе, неутомимый борец за отцовские обычаи и славянороссийский язык с горечью замечает: «Одним словом, французы запрягли нас в колесницу, сели в оную торжественно и управляют нами, а мы их возим с гордостью, и те у нас в посмеянии, которые не спешат отличать себя честью возить их».

По словам одного современника, «исключительный образ мыслей Шишкова, его резкие и грубые выходки против настоящей жизни общества, а главное против французского направления — очень не нравились большинству высшей публики, и всякий, кто осмеивал этого старовера и славянофила, имел верный успех в модном свете». Французский посланник даже жаловался государю на печатные враждебные и оскорбительные выходки Шишкова против французов.

Таким образом, уже на пороге XIX ст. в русском обществе довольно сильно проявляется национально-консервативное направление, возникшее и созревшее, главным образом, на почве слепого и бессмысленного поклонения всему иностранному. Но если в эпоху революции и в период консульства реакционные мотивы выходили из-под пера или отъявленных ретроградов, или официальных представителей старого режима, то с момента убийства герцога Энгиенского и провозглашения Наполеона императором даже сторонники либеральных принципов начинают видеть в этом «коронованном солдате» врага политической свободы и национальной независимости. Ненависть к императору французов и ко всему французскому все шире и шире разливается в русском обществе, превращая в отъявленных консерваторов и убежденных националистов многих поклонников философских принципов просветительной литературы XVIII столетия.

Антагонизм к Франции и к правительству императора Наполеона стал еще более усиливаться в русском обществе в связи с первыми военными неудачами. Одни носились с планами, как бы укротить наглость французов. Другие в воинственном увлечении глумились над «сухопарыми французишками». Воинственный задор шел рука об руку с обличительными тирадами «против той язвы, которая подкапывает все наши добродетели». В каждом вольнодумце или человеке либерального образа мыслей начинали видеть «настоящего агента и союзника революции». Однако правительство не поощряло этого консервативно-националистического настроения. В 1805 г. была учреждена в Петербурге высшая полиция для наблюдения за состоянием умов и для преследования всяких толков, неуместных в тех обстоятельствах. Всякие политические толки о событиях строго преследовались; приходилось говорить о них на ухо и то только в интимном кругу. При таком настроении правительственных сфер, вплоть до 1812 г., общество было как бы парализовано. По справедливому замечанию одного исследователя, «в России был лишь патриотизм пассивный, патриотизм жертв и терпения». Гр. Ростопчин, в одном из писем к кн. Цицианову от 10 января 1806 г., такими словами характеризует современное настроение русского общества: «Нет нужды писать тебе об унынии, так сказать, всей России. Неудача, измена немцев, неизвестность о прошедшем, сомнение о будущем, а еще больше рекруты, дурной год и пагубная зима — все преисполнило и дворянство и народ явной печалью. Все молчит, одни лишь министры бранятся в совете и пьют по домам». Все это наводило Ростопчина на самые грустные размышления. «Господи помилуй! — читаем мы в другом письме к тому же кн. Цицианову. — Как я ни люблю свое отечество и как ни разрывался, смотря на многое, но теперь очень холодно смотрю на то, что бесило». Однако обстоятельства скоро вызвали Ростопчина к деятельности и пробудили в нем свойственный ему редкий сарказм и всесокрушающую насмешку.

Гр. Ростопчин. (Гр. Матюшина).
Гр. Ростопчин
(грав. Матюшина).
«Без дела и без скуки
Сижу, поджавши руки».

Тильзитский мир, приведший к сближению официальной России с правительством императора французов, давал пищу для целого ряда проявлений общественного недовольства. Гр. С. Р. Воронцов в своем гневе на состоявшееся примирение доходил до того, что предлагал «чтобы сановники, подписавшие Тильзитский договор, совершили въезд в столицу на ослах». Эмигранты и немецкие недоброжелатели Наполеона еще более укрепляли в русском обществе враждебные чувства к Франции и ее правительству. Русские патриоты хотели смыть пятно национального унижения. «От знатного царедворца до малограмотного писца, — читаем в записках Вигеля, — от генерала до солдата, — все, повинуясь, роптало с негодованием». Другой современник Греч, вспоминая это время, говорит: «Земля наша была свободна, но отяжелел воздух; мы ходили на воле, но не могли дышать, ненависть к французам возрастала по часам». Сам император Александр мог подмечать вокруг себя признаки недовольства и открытой враждебности ко всему французскому. Любопытные известия сообщает 28 сентября 1807 г. шведский посланник Штединг королю Густаву IV: «Неудовольствие против императора более и более возрастает и на этот счет говорят такие вещи, что страшно слушать... Не только в частных собраниях, но и в публичных собраниях толкуют о перемене правления».

Правительство воспрещало печатать о военных неудачах французского императора — этого нового союзника России, и при таких условиях возникает ярко выраженное патриотическое направление в литературе, ставшее вполне естественно в оппозицию к правительственным мероприятиям. В этой литературе наши неудачи стали объясняться французским воспитанием, отсутствием национального чувства. Политического знания и политического такта в ней не было, а имело место одно лишь патриотическое чувство. Неоткуда было почерпнуть точного знания политических событий. В газетах и журналах давались лишь бессвязные и отрывочные сведения. Раз по цензурным соображениям нельзя было серьезно обсуждать современное положение России, то патриотам ничего не оставалось, как изливать свое недовольство в резких филиппиках и страстных памфлетах.

Содержание патриотической литературы состояло в нападении на личность Наполеона, на его завоевания, неуважение к правам народным и в защите России, которую наполеоновские публицисты старались выставить страною грубою и невежественною. Первым застрельщиком был страстный и желчный гр. Ростопчин, этот, по словам Глинки, «вельможа, убеждающий русских быть русскими». «Ненависть к французам, — говорит Н. С. Тихонравов, — была как бы вдохновением Ростопчина». Свой патриотический задор он довольно характерно проявляет в письме к Глинке, издателю «Русского Вестника»: «Пора духу русскому приосаниться. Шопот — дело сплетниц. Чего нет в нашей родной колыбели? Было бы только у нас горячее к ней сердце да обнимала бы ее покрепче душа русская, а то постоит она за себя».

В 1807 г. из-под его пера вышла небольшая книжка «Мысли вслух на Красном крыльце ефремовского помещика, Силы Андреевича Богатырева». «Она обошла всю Россию, быстро разойдясь в 7.000 экземплярах; ее читали с восторгом, — пишет один из современников. — Ростопчин был в этой книжке голосом народа; не мудрено, что он был понят всеми русскими». Пересыпая свою речь народными поговорками и прибаутками, Ростопчин высмеивал наших французоманов и как нельзя более вовремя проявлял свой чисто-русский патриотизм, пробуждая в обществе заглохшие националистические мотивы. «Русский язык во всей простоте безыскусственной разговорной народной речи, — говорит М. А. Дмитриев, — доходит в этой книжке до неподражаемого, оригинального совершенства». В то время никому не бросалось в глаза мнимо-народная прибауточная речь Ростопчина, некоторое стремление его подделаться под народный тон, так как горячее чувство, которым было проникнуто это произведение, превосходно совпадало с настроением большинства тогдашнего общества. Много лет спустя, сам Ростопчин объяснял появление своих «Мыслей вслух» тем, что это «небольшое сочинение имело своим назначением предупредить жителей городов против французов, живших в России, которые старались приучить умы к мысли пасть перед армиями Наполеона».

Герой этого памфлета, Богатырев восклицает вместе со всеми французофобами: «Долго ли нам быть обезьянами? Не пора ли опомниться, приняться за ум». Он предлагает, сотворив молитву, сказать французу: «Сгинь ты, дьявольское наваждение! Ступай в ад или во-свояси, все равно, только не будь на Руси». «Ужели Бог на то создал Русь, — восклицает старый патриот, — чтобы она кормила, поила и богатила всю дрянь заморскую, а ей — кормилице — и спасибо никто не скажет». Вглядываясь в современную русскую молодежь, автор устами своего героя дает ей такую характеристику: «Отечество их на Кузнецком Мосту, а царство небесное — Париж. Родителей не уважают, стариков презирают и, быв ничто, хотят быть все». Богатырев доходить даже до того, что выражает пожелание, чтобы дубинкой Петра Великого, взятой «на недельку из кунсткамеры, выбили дурь» из современной молодежи. Называя французов «плутами и разбойниками», Богатырев, полный ненависти, восклицает: «революция — пожар, французы — головешки, а Бонапарте — кочерга». Обнаруживая свой консерватизм, он замечает:

«Ведь что проклятые наделали в эти 20 лет. Все истребили, пожгли и разорили... Закон попрали, начальство уничтожили, храмы осквернили, царя казнили, да какого царя — отца! Головы рубили, как капусту; все повелевали: то тот, то другой злодей. Думали, что это будет равенство и свобода, а никто не смел рта разинуть, носа показать, и суд был хуже Шемякина. Только и было два определения: либо в петлю, либо под нож. Мало показалось своих резать, стрелять, топить, мучить, жарить, есть, опрокинулись к соседям и начали грабить и душить, приговаривая: после спасибо скажете». В особенную ярость приходит Богатырев при имени французского императора:

«Что за Александр Македонский! — глумится он. — Мужичишка в рекруты не годится!.. Ни кожи, ни рожи, ни видения, раз ударишь, так след простынет и дух вон». Все французы в его глазах ничтожны: «что за мелочь, что за худерба», восклицает он.

П. А. Вяземский.
П. А. Вяземский.

В другом своем произведении «Вести или убитый живой» Ростопчин влагает в уста Богатырева, в котором он выводит типичного стародума и националиста, такие слова: «О, матушка Россия! — Проволокли цепь детушки твои богатырскими руками; отмежевались живым урочищем; поставили вместо столбов памятники побед, вместо межника — могилы врагов твоих». О России и русских он выражается так: «Я ничего лучше и славней не знаю. Это брильянт между камнями, лев между зверями, орел между птицами». Другим типичным патриотом Ростопчин выставляет Устина Ульяновича Веникова, в письмах к которому Богатырев пространно выхваляет добродетели предков и доблести старой Руси: Сила Андреевич Правдин, также истый русак, в своих «Мыслях не вслух у деревянного дворца Петра Великого» с гордостью заявляет: «Пора сказать, что россия, любезное отечество наше, и в древние времена свои являла свету великие дела и имела великих полководцев и деловцев государевых». Возмущаясь теми французами, которые родители вверяют своих сыновей и дочерей, Правдин, впадая в дидактический тон, замечает: «Пора за ум хватиться и матерям самим образовывать родившихся и поселять в юные невинные сердца детей веру, честь, любовь к своему родовому». В своей недоконченной повести «Ох, французы» Ростопчин выставляет на вид вред французского воспитания и осмеивает его, называя себя «лекарем, снимающим катаракты». По нравственному влиянию на питомцев русская мама, по его мнению, выше всяких французских bonnes. «И чем, — восклицает он, — жены английского конюха, швейцарского пастуха и немецкого солдата должны быть лучше, умней и добронравней жен наших приказчиков, дворецких и конюхов?» В произведениях Ростопчина, доставивших ему такую громкую известность, можно было подслушать как бы голос старой Москвы, с ее особым местным патриотизмом и с вечно оппозиционными стремлениями «этой столицы недовольных». Лица, консервативно-настроенные, целиком проникались воззрениями графа, считали его человеком умным, видели в нем благородную, патриотическую душу. Они любили и уважали его, подобно Карамзину, как это видно из его переписки с И. II. Дмитриевым. Другой старовер, принадлежавший к более молодому поколению, кн. П. А. Вяземский в своих «Воспоминаниях о гр. Ростопчине» говорит о нем, что «он был коренной русский истый москвич, но и кровный парижанин. Он французов ненавидел и ругал их на чисто-французском языке».

Под влиянием силы времени и обстоятельств у Ростопчина появилось немало подражателей. Какой-то Левшин свой противофранцузский образ мыслей облек в форму «Послания русского к французолюбцам». Одновременно на сцене с известным успехом ставилась комедия «Высылка французов», в которой слышался знакомый уже нам политический тон. То же общественное настроение дает завязку для двух комедий Крылова «Модная лавка» и «Урок дочкам». В первой пьесе главным действующим лицом является помещица Сумбурова, приехавшая в Москву закупать приданое для падчерицы и всецело поглощенная французскими модами. Модная лавка, куда попадает эта провинциальная барыня, выставлена притоном мошенничества и нечистых дел. Француженка «мадам», ее хозяйка, является самым безнравственным существом. За свои модные уборы она берет неимоверно бешеные деньги. У нее в магазине можно найти и контрабанду, а за хорошее вознаграждение она превращает его в место неприличных любовных свиданий. Муж Сумбуровой выставлен ненавистником модных товаров и поклонником всего русского, из-за чего у него происходят беспрестанные ссоры с женой. В другой комедии — «Урок дочкам» — основной целью автора является осмеяние неумеренного пристрастия к воспитанию на французский лад. Две дочери помещика Велькарова, которым московская тетка дала воспитание на последний манер, по возвращении к отцу немедленно «поставили дом вверх дном, всю отцовскую родню отвадили грубостями и насмешками» и «накликали в дом таких не Русей», среди которых бедный старик шатался, как около Вавилонской башни, не понимая ни слова, что говорят и чему хохочут гости его дочерей. В конце-концов, выведенный из себя, Велькаров запирает дочерей в деревне и, приставив к ним для надзора няню Василису, строго воспрещает им употреблять в разговоре французский язык. Хотя в обеих комедиях было много натянутого и искусственного, но они выражали, как нельзя лучше, господствующее в публике настроение и потому были приняты весьма сочувственно.

И. В. Лопухин.
И. В. Лопухин.

В те же годы, под влиянием первых наполеоновских войн и сближения с Францией, проявляет свой патриотизм и национализм С. Н. Глинка, «немного взбалмошный, но смелый гражданин», по словам А. Н. Пыпина, и поклонник всего русского. Струя патриотического возбуждения наводит его на мысль издавать «Русский Вестник». Как видно из записок самого Глинки, он в своем журнале говорил «о том, что было забыто — о русском духе и направлении, о русской старине, о необходимости своеобразного развития и о вреде подражания Европе». Правда, Глинка не прямо восстает против нового направления в развитии России, он видит в нем «довольно истинно-полезного» и требует, по-видимому, только одного, чтобы «приобретенное было соединено со своим собственным, чтобы мы были богаты не чужим, не заимствованным, но своим родным добром», но он восстает против реформ, вооружается против основной мысли XVIII века, требовавшей преобразований. В целом ряде статей он доказывает, что Россия до Петра Великого не была страной варварской и что «древнее наше правительство было не только просвещенное и человеколюбивое, но и образованнее многих европейских, признаваемых таковыми». «Странно, — недоумевает Глинка, — что у нас всякий почти старается отыскать что-нибудь худое в своем отечестве, лучшее же остается без примечания или умышленно представляется в виде невыгодном». В уме читателя «Русского Вестника» патриотический тон его статей вызывал идеализированные образы родной старины. Общая тема — о любви к отечеству — повторяется в журнале беспрерывно. Вполне серьезно Глинка доказывает, что «во времена Рюрика ни одна европейская страна не была просвещеннее России в нравственном и политическом образовании, и что вообще до Алексея Михайловича и до Петра Великого Россия едва ли уступала какой стране в гражданских учреждениях, в законодательстве, в чистоте нравов, в жизни семейственной и во всем том, чем благоденствует народ, чтущий обычаи праотеческие, отечество, царя и Бога!» Называя себя «сторожем духа народного», издатель «Русского Вестника» обнаруживал глубоко-консервативный патриотизм, ненавидящий все новое и вместе с тем сближение с Европой и заимствование из нее идей и внешнего комфорта. Направление «Русского Вестника», слишком полное патриотического задора, вызывало даже жалобы со стороны французского посла Коленкура; но в публике журнал имел большой успех. «Все знакомые, — как передает сам Глинка, — говорили ему спасибо за «Вестник»; студенты Московского университета спешили ловить книжки журнала при выходе их», но консервативная привязанность к старине всего больше привлекала на сторону Глинки симпатии членов Английского клуба и знатных вельмож, идеалы которых были не впереди, а в воспоминаниях о далеком и недавнем прошлом.

Особняком от других консервативных групп стояли в то время масоны, которых по преимуществу продолжали называть мартинистами. Они все более удалялись от заветов Новикова и все сильнее предавались изучению туманных доктрин европейских мистиков. Борясь с рационализмом и лжеумствованиями философии XVIII в., они еще в исходе царствования Екатерины враждебно отнеслись к французской революции. Тот же антагонизм ко всему, что шло из Франции, «к буйным стремлениям, к мнимому равенству и своеволию», господствовал в масонских кружках и в начале XIX ст. В погибающей Франции, по мнению русских мистиков, воцарился дух крушения. Особенно видное положение среди тогдашних масонов занимал старик Лопухин, который в 1809 г. выпустил книгу под заглавием «Отрывки. Сочинение одного старинного судьи». Здесь во всей силе обнаруживается его консервативный образ мыслей в вопросах политических. Нападая на «Contrat social» Руссо, он обрушивает свой гнев на сторонников активного сопротивления. «Не только зло, во всяком правлении человеческом неотвратимое, терпеливо сносить должно, — говорит он, — но лучше терпеть величайшее притеснение и тиранство, нежели возмущаться и частным людям предпринимать перемену правления». «Истинный патриотизм — по его словам — состоит в том, чтоб желать Отечеству истинного добра и содействовать тому всеми силами; желать, чтоб ни на Французов или Англичан походили Русские, а были бы столько счастливы, как только они быть могут». Наполеона Лопухин называет «врагом всемирного спокойствия». На ряду с Лопухиным большим авторитетом пользовался другой масон, уже чисто мистического направления, Лабзин. В своих изданиях, особенно в «Угрозах световостоков», он пропагандировал идеи Юнга Штиллинга и других современных теософов. Вслед за немецкими мистиками Лабзин нападает на начала французской революции, причинившей в Германии столько бедствий. Литературное направление Лабзина совпадало с общим патриотическим настроением русского общества и способствовало успеху его книг и журналов. Особенно реакционным духом отличался один из московских масонов Голенищев-Кутузов, занимавший должность попечителя университета. Он полагал, что сочинения Карамзина, со взглядами которого мы уже успели познакомиться, «исполнены вольнодумческого и якобинского яда». Он не остановился даже перед тем, чтобы написать на историографа донос министру народного просвещения, гр. А. К. Разумовскому: «Карамзин явно проповедует безбожие и безначалие», читаем мы в этом любопытном документе. «Государь не знает, — возмущается Кутузов, — какой гибельный яд в сочинениях Карамзина кроется. Не орден бы ему надобно дать, а давно бы пора его запереть; не хвалить его сочинения, а надобно бы их сжечь». «Ваше есть дело, — наставительно пишет министру автор доноса, — открыть государю глаза и показать Карамзина во всей его гнусной наготе, яко врага Божия и врага всякого блага и яко орудие тьмы». Но всего интереснее тот вывод, который московский попечитель делает по поводу образа мыслей Карамзина: «Он целит не менее, как в сиейсы или в первые консулы, — это здесь все знают и все слышат».

Если благонамеренный и даже консервативный Карамзин был в глазах некоторых масонов якобинцем и революционером, то сами масоны, благодаря своему кружковому сепаратизму, представляли из себя в глазах некоторых охранителей опасную секту, скрывавшую свои замыслы под покрывалом религии, любви к ближнему и смирения. Эта точка зрения на масонов ярко отражается в составленной в 1811 г. для вел. кн. Екатерины Павловны гр. Ростопчиным «Записке о мартинистах».

«Монархист в полном значении слова, — говорит о Ростопчине кн. Вяземский, — враг народных собраний и народной власти, вообще враг так называемых либеральных идей, он с ожесточением, с какой-то маноманией, idee fixe, везде отыскивал и преследовал якобинцев и мартинистов, которые в глазах его были те же якобинцы».

«Московские и петербургские масоны, — по словам Ростопчина, — поставили себе целью произвести революцию, чтобы играть в ней видную роль, подобно негодяям, которые погубили Францию и поплатились собственной жизнью за возбужденные ими смуты». Гр. Ростопчин полон самых тревожных предчувствий; «я не знаю, — пишет он о мартинистах в своей записке, — какие сношения они могут иметь с другими странами; но я уверен, что Наполеон, который все направляет к достижению своих целей, покровительствует им и когда-нибудь найдет сильную опору в этом обществе, столь же достойном презрения, сколько опасном. Тогда увидят, но слишком поздно, что замыслы их не химера, а действительность; что они намерены быть не посмешищем дня, а памятным в истории, и что эта секта не что иное, как потаенный враг правительств и государей».

Таким образом, в связи с событиями первых лет царствования Александра и, главным образом, благодаря сближению официальной России с правительством императора Наполеона в русском обществе и литературных сферах растет и крепнет консервативно-националистическое настроение. «Знатные барыни, — читаем в записках Вигеля, — начали на французском языке восхвалять русский, изъявлять желание выучиться ему или притворно показывать, будто его знают».

Другой современник, будущий министр народного просвещения, Уваров характеризует эту эпоху консервативного подъема в таких выражениях: «Это такой хаос воплей, страстей, ожесточенных раздоров, увлечения партий, что невозможно долго выдержать этого зрелища. У всех на языке слова: религия в опасности, нарушение нравственности, приверженец иноземных идей, иллюминат, философ, франкмасон, фанатик и т. д. Словом, это совершенное безумие». Вполне понятно, что на г-жу Сталь, вращавшуюся в русском обществе как раз в эти годы, оно производило самое консервативное впечатление. «Русское общество, особенно высшая аристократия, — пишет она, — гораздо менее либерально, чем сам император. Привыкнув быть абсолютными господами своих крестьян, они хотят, чтобы монарх, в свою очередь, был всемогущим, чтобы поддерживать иерархию деспотизма».

В конце 10-х годов консервативное настроение находит себе поддержку в двух идейных центрах. Около одного из них группировались националистические и реакционные элементы петербургских общественных сфер, а в другом собирались представители охранительных течений старой, полной шовинизма, Москвы. Этими центрами были «Беседа любителей Российской словесности» и тверской салон вел. кн. Екатерины Павловны. В них, как в фокусе, сосредоточивалось в то время все то, что вело ожесточенную борьбу с французоманией и французолюбцами во имя исконных русских начал, во имя старых литературных традиций и прежних устоев русской общественной и государственной жизни.

По словам С. Т. Аксакова, мысль об учреждении «Беседы» родилась и образовалась в первую половину зимы 1811 г. Ее основателями были Державин и Шишков. Укрепление в русском обществе патриотического чувства, при помощи русского языка и словесности, было основной целью нового литературного общества, так как, по словам одного современника, «торжество отечественной словесности должно было предшествовать торжеству веры и отечества». Обстоятельства, по меткому замечанию Вигеля, «чрезвычайно благоприятствовали учреждению и началам «Беседы». «Мудрено, — говорит тот же современный наблюдатель, — объяснить тогда состояние умов в России и ее столицах. По вкоренившейся привычке не переставали почитать Запад наставником, образцом и кумиром своим; но на нем тихо и явственно собиралась страшная буря, грозящая нам истреблением или порабощением. Вера в природного законного защитника нашего была потеряна, и люди, умеющие размышлять и предвидеть, невольно теснились вокруг знамени, некогда водруженного на Голгофе, и вокруг другого, невидимого еще знамени, на котором читали они уже слово: отечество». На торжественных публичных заседаниях «Беседы», среди шитых мундиров, лент и звезд чиновных старцев, громче всего звучали патриотические речи адмирала Шишкова, выступавшего, еще в самом начале столетия, на защиту древнего российского слога и на борьбу с галломанией.

А. Ф. Лобзин (грав. Масловского).
А. Ф. Лобзин
(грав. Масловского).

Ярче всего этот пыл старого адмирала проявился в его «Рассуждении о любви к отечеству», с публичным чтением которого он долгое время не решался выступать на собраниях «Беседы», боясь немилости и гнева государя. Возвращаясь к своей излюбленной теме, Шишков в этом «Рассуждении» обрушивается на отрицательные стороны воспитания того времени. «Воспитание, — доказывает он, — должно быть отечественное, а не чужеземное. Ученый чужестранец может преподать нам, когда нужно, некоторые знания свои в науках, но не может вложить в душу нашу огня народной гордости, огня любви к отечеству, точно так же, как я не могу вложить в него чувствований моих к моей матери». «Иностранец научит меня своему языку, своим нравам, своим обычаям, своим обрядам: воспалит во мне любовь к ним; а мне надобно любить свои». В характере и направлении воспитания Шишков видит основные устои всей общественной и политической структуры данного народа. «Народное воспитание, — по его словам, — есть весьма важное дело, требующее великой прозорливости и предусмотрительности. Оно не действует в настоящее время, но приготовляет счастье или несчастие предбудущих времен и призывает на главу нашу или благословение, или клятву потомков». Все стрелы своего красноречия автор «Рассуждения» направляет на тех, кто, пренебрегая своим родным языком, говорит не иначе, как по-французски. В языке, в его развитии главная основа народного духа, государственного могущества и национального самосознания. «Если человек, — восклицает Шишков, — теряет любовь к своему языку, то с ней теряет и привязанность к отечеству и совершенно противоборствует рассудку и природе». В конце своего трактата он кратко формулирует основной вывод всех своих рассуждений: «вера, воспитание и язык суть самые сильнейшие средства к возбуждению и вкоренению в нас любви к отечеству, которое ведет нас к силе, твердости, устройству и благополучию».

Если высокий литературный пафос и тяжеловесный славяно-русский язык господствовали в обширных залах Державинского дома, где собирались на свои беседы литературные староверы бюрократического Петербурга, то в совершенно иной обстановке развивались консервативные, а нередко даже и реакционные мнения в Твери, под гостеприимными сводами генерал-губернаторского дворца. В салоне вел. кн. Екатерины Павловны, любимой сестры императора Александра, и в кабинете ее супруга, принца Георга Ольденбургского, занимавшего должность тверского генерал-губернатора, можно было встретить самых разнообразных лиц, приобревших себе имя или своей служебной деятельностью, или на почве литературных и научных занятий.

Вел. кн. Екатерина Павловна.
Вел. кн.
Екатерина Павловна.

Центральное место в своем салоне занимала, бесспорно, сама хозяйка дома, эта «тверская полубогиня», по выражению Карамзина. Любимая внучка императрицы Екатерины, великая княгиня с раннего детства пристрастилась к серьезному чтению и приобрела таким образом многосторонние познания. Она говорила и писала хорошо по-русски, что было большой редкостью для высшего общества конца XVIII в. в России. Она также страстно любила живопись, много посвящала ей времени и иногда целыми днями не выпускала кисти из рук.

Широко образованная и полная самых разнообразных интересов, великая княгиня представляла из себя как бы оплот национализма и консерватизма среди членов Императорской Семьи. Интересы и честь России стояли у нее на первом плане, и она горячо верила в то, что, в конце-концов, Россия должна занять первое место в Европе. Вполне понятно, что при таком образе мыслей она резко ополчалась на все иноземное и преимущественно на то, что шло из Франции.

Национализм великой княгини, естественно, сближал ее с теми людьми, которые в то время занимали наиболее видные места, среди консервативно настроенных общественных сфер. В ее салоне мы встречаем таких легитимистов и патриотов, как гр. Ростопчин, И. И. Дмитриев, Карамзин и др. Все эти лица часто приезжали в Тверь, проводя там время в беседах на современные политические и общественные темы.

Там же в Твери, под влиянием консервативных идей, царивших в «очарованном замке» великой княгини, зародилась знаменитая записка Карамзина «О древней и новой России», которую сама Екатерина Павловна находила очень сильной. Когда в марте 1811 г. император Александр посетил в Твери свою любимую сестру, она вручила ему записку историографа, которая произвела на государя сначала довольно неблагоприятное впечатление. Действительно, в этой записке, которую биограф Карамзина, Погодин, сравнивает с политическим завещанием Ришелье, воплотился, как в фокусе, тот консерватизм и национализм, которыми насыщена была в то время общественная атмосфера. Однако следует отметить, что записка во многом «грешила неведением настоящего». Историк царствования Александра I, Богданович, так характеризует это политическое произведение русского историографа: «При многообъемлющей учености Карамзина ему недоставало знания подробностей государственного управления. Увлекаясь крайним консерватизмом, он нередко, против собственной воли, осуждал то, чего вовсе не было в предложенных нововведениях, и старался возвысить устарелые, отжившие свое время, уставы». Может-быть, этот обличительный характер записки и повлиял неблагоприятно на императора Александра, крайне ревниво относящегося как к полноте своей неограниченной власти, так и ко всем тем распоряжениям, которые от него исходили. Однако для нас «Записка о древней и новой России» представляет громадный интерес, потому что в ней смелое перо историка-публициста ярко и выпукло начертало то, что, можно сказать, носилось тогда в воздухе, о чем шли беседы и в тверском салоне великой княгини, и в московских великосветских гостиных.

П. И. Голенищев-Кутузов.
П. И. Голенищев-Кутузов.

Набросав довольно резкими штрихами историческую картину судеб древней России, Карамзин приходит к следующему знаменательному выводу: «Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием». Делая как бы прямой намек на современное положение России, историограф изумляется мудрости политической системы государей московских. «Имея целью одно благоденствие народа, они, по его словам, воевали только по необходимости, всегда готовые к миру; уклонялись от всякого участия в делах Европы, более приятного для суетности монархов, нежели полезного для государства, и восстановив Россию в умеренном, так сказать, величии, не алкали завоеваний неверных или опасных, желая сохранять, а не приобретать». При завершении смуты «отечество даровало самодержавие Романовым», и перо историка рисует следующую картину политического благоденствия России в ХVII в.: «Дуга небесного мира воссияла над троном Российским. Отечество под сенью самодержавия успокоилось, извергнув чужеземных хищников из недр своих, возвеличилось приобретениями и вновь образовалось в гражданском порядке». Отдавая дань должного деяниям Петра Великого, Карамзин также не без намека на современных советников императора Александра отмечает в преобразователе «важнейшее для самодержавцев дарование — употреблять людей по способностям. Полководцы, министры, законодатели не родятся в такое или такое царствование, но единственно избираются»; и автор записки с ударением замечает: «избрать значит угадать, угадывают же людей только великие люди». Однако над заимствованиями новых обычаев в эпоху Петра Карамзин произносить суровый приговор. «Петр — по его словам — не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости». «Искореняя древние навыки, представляя их смешными, глупыми, хваля и вводя иностранные, государь России унижал Россиян в собственном их сердце». «С эпохи Петра честью и достоинством Россиян сделалось подражание». Карамзин довольно подробно вскрывает тот культурный перелом, который пережило русское общество в течение XVIII ст. «Мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России виною Петра». Тем не менее, националистический протест во имя народной самобытности и стародавних обычаев был настолько силен, что Петру приходилось прибегать к самым крайним и жестоким мерам воздействия. «Пытки и казни служили средством нашего славного преобразования государственного. Многие гибли за одну честь русских кафтанов и бороды, ибо не хотели оставить их и дерзали порицать монарха». Самую мысль перенести столицу в «Северный край, среди зыбей болотных, в местах, осужденных природою на бесплодие и недостаток», Карамзин считает в высшей степени пагубной. «Можно сказать, — говорит он, — что Петербург основан на слезах и трупах». Переходя к царствованию Екатерины II, автор записки отмечает, что «главное дело сей незабвенной монархини состоит в том, что ею смягчилось самодержавие, не утратив силы своей». Отметив, что в годы ее царствования «исчез у нас дух рабства, по крайней мере, в вышних гражданских состояниях», Карамзин в следующих словах характеризует политическое настроение русской общественной мысли в те годы: «Мы приучились судить, хвалить в делах государя только похвальное, осуждать противное». Подводя итог продолжительной государственной деятельности великой императрицы, историк-публицист приходит к такому заключению: «Екатерина очистила самодержавие от примесей тиранства. Следствием были спокойствие сердец, успехи приятностей светских, знаний разума». Но с кончины Екатерины картина резко меняется: «что сделали якобинцы в отношении к республикам, то Павел сделал в отношении к самодержавию: заставил ненавидеть злоупотребления оного». Указав на трагическую кончину Павла, Карамзин с осуждением относится к виновникам его смерти. «Если некоторые вельможи, генералы, телохранители присвоят себе власть тайно губить монархов или сменять их, что будет самодержавие? Игралищем олигархии и должно скоро обратиться в безначалие, которое ужаснее самого злейшего властителя». По мнению Карамзина, «закон должен располагать троном, а Бог один — жизнью царей». С философским спокойствием он замечает: «Кто верит Провидению, да видит в таком самодержце бич гнева небесного.... Заговоры да устрашают народ для спокойствия государей! Да устрашают и государей для спокойствия народов». Задаваясь вопросом: «можно ли и какими способами ограничить самовластие в России, не ослабив спасительной царской власти», Карамзин целым рядом доводов старается опровергнуть это положение. «Умы легкие — по его словам — не затрудняются ответом» и говорят: «можно, надобно только закон поставить еще выше государя». Но Карамзин недоумевает: «кому дадим право, — вопрошает он, — блюсти неприкосновенность этого закона»? Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые государем или государством? В первом случае, они угодники царя, во втором — захотят спорить с ним о власти. Вижу аристократию, а не монархию». Всем характером своей записки Карамзин как бы устраняет самый вопрос о преобразованиях, поставленный на очередь Александром в начале его царствования. Он отстаивает целую политическую систему, поддерживая теорию слепой бесправной покорности. Он изображает врагами божескими и человеческими людей, думавших об улучшении общественного быта. У общества историограф отнимает самую мысль об усовершенствовании порядка вещей, под которым оно живет. «Это воля Провидения, — говорит он: — сносите ее, как бурю, как землетрясение и не помышляйте о том, чтобы мог наступить иной порядок вещей, в котором право и закон устраняли бы необходимость подвергаться землетрясениям». Отстаивая необходимость для России самодержавия, автор записки восклицает: «Две власти государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клетке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть мечта». Стоя на своей консервативно - националистической точке зрения, Карамзин убежден в том, что самодержавие основало и воскресило Россию: с переменой государственного устава ее она гибла и должна погибнуть». Полный веры в спасительную силу неограниченного единовластия, он открыто заявляет: «если бы Александр подписал устав, основанный на правилах общей пользы, и скрепил бы оный святостью клятвы», то эта клятва не будет обязательна для его преемников.

Мария Федоровна в 1801 г. (Клаубера).
Мария Федоровна в 1801 г.
(Клаубера).

Переходя к характеристике современного политического положения России, Карамзин впадает в крайне пессимистический тон, говоря: «Россия наполнена недовольными, жалуются в палатах и хижинах». Причину этого всеобщего общественного ропота он усматривает в ошибочных мероприятиях правительства, в сфере как внешней, так и внутренней политики. «Никто не уверит Россиян, — восклицает, полный консервативного пафоса, публицист, — чтобы советники трона в делах внешней политики следовали правилам истинной мудрой любви к отечеству и доброму государю». Еще более обличительным тоном дышит записка Карамзина, когда он переходит к оценке реформ, предпринятых Александром в период преобразовательных начинаний и в годы его сближения со Сперанским. «Советники государя, — говорить он, — оставили без внимания правила мудрых, что всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надобно прибегать только в необходимости, ибо одно время дает надлежащую твердость уставам». С особой силой своего пылкого красноречия нападает Карамзин на учреждение министерств, явившееся, по его мнению, мерою крайне поспешной и необдуманной: «Министры стали между государем и народом, заслоняя Сенат, отнимая его силу и величие». Восставая против учреждения Государственного Совета и отстаивая значение петровского Сената, Карамзин высмеивает формулу: «вняв мнению совета», которой государь должен был скреплять одобренные Государственным Советом законопроекты. «Государь российский, — заявляет он, — внемлет только мудрости, где находит ее, в собственном ли уме, в книгах ли, в голове ли лучших своих подданных, но в самодержавии не надобно ничьего одобрения для законов, кроме подписи государя». Усматривая в этой формуле точный перевод с французского, защитник исконных русских основ замечает: «Пусть французы справедливо или несправедливо употребляют оное. Выражение «lе conseil d'etat entendu» не имеет смысла для гражданина Российского». Не без намека на Сперанского Карамзин выносит такой приговор ближайшим сотрудникам государя: «вообще новые законодатели России славятся наукой письмоводства более, нежели наукой государственной». Отрицательно относясь и к административным реформам императора Александра и к тем лицам, трудами которых обновлено было все центральное управление, консервативный публицист делает государю следующее предостережение: «Перемены сделанные не ручаются за пользу будущих; ожидают их более со страхом, нежели с надеждой, ибо к древним государственным зданиям прикасаться опасно». «Новости ведут к новостям и благоприятствуют необузданностям произвола». В глазах автора записки мероприятия правительства, направленные в пользу крепостных крестьян, чреваты самыми неожиданными последствиями: «В государственном общежитии право естественное уступает гражданскому и что благоразумный самодержец отменяет единственно те уставы, которые делаются вредными или недостаточными и могут быть заменены лучшими». Вполне понимая те соображения, которыми руководствуется в данном случае государь, Карамзин, тем не менее, выставляет следующие соображения: «Он желает сделать земледельцев счастливее свободой; но ежели сия свобода вредна для государства? и будут ли земледельцы счастливее, освобожденные от власти господской, но преданные в жертву их собственным порокам, откупщикам и судьям бессовестным?» Успокаивая совесть Александра и вместе с тем стараясь положить предел его преобразовательным начинаниям, историк, выражая господствующее в то время мнение консервативного дворянства, замечает: «Государь! история не упрекнет тебя злом, которое прежде тебя существовало, но ты будешь ответствовать Богу, совести и потомству за всякое вредное следствие твоих собственных уставов». Попытки создать гражданское уложение, в которых, как известно, наиболее видную роль играл Сперанский, вызывают со стороны Карамзина целый ряд язвительных замечаний. «Издаются две книжки, — не без явного юмора замечает он, — под именем проекта Уложения. Что же находим? Перевод Наполеонова кодекса». «Какое изумление для Россиян! какая пища для злословия! Благодаря Всевышнего, у нас еще не Вестфалия, не Италианское королевство, не Варшавское герцогство, где кодекс Наполеонов, со слезами переведенный, служит уставом гражданским». Карамзин, полный искреннего возмущения, восклицает: «Для того ли существует Россия, как сильное государство, около тысячи лет, чтобы нам торжественно перед лицом Европы признаться глупцами и подсунуть седую нашу голову под книжку, слепленную в Париже 6 или 7 экс-адвокатами и экс-якобинцами?» Подвергая всесторонней критике проект нового гражданского уложения, историограф дает волю своим противофранцузским убеждениям. «Оставляя все другое, — восклицает он, — спросим: время ли теперь предлагать Россиянам законы французские, хотя бы оные и могли быть удобно применены к нашему гражданственному состоянию? Мы все — любящие Россию, Государя, ее славу, благоденствие, — все так ненавидим сей народ, обагренный кровью Европы, осыпанный прахом столь многих держав разрушенных — и в то время, когда имя Наполеона приводит сердце в содрогание, мы положим его кодекс на святой алтарь отечества. Для старого народа не надобно новых законов». Ярко проявляя свой национализм, Карамзин в конце своей записки обнаруживает довольно определенно и сословно-дворянскую тенденцию своего публицистического трактата. Неограниченное самодержавие и дворянские привилегии у него сплетаются в нераздельную историческую ткань, прочность и целость которой он заботливо охраняет. «Самодержавие есть палладиум России, целость его необходима для ее счастья; но из сего не следует, чтобы государь, единственный источник власти, имел причины унижать дворянство столь же древнее, как и Россия». Стоя на страже дворянских интересов, Карамзин полагает, что дворянству наносится тяжкое оскорбление тем, что люди низкого происхождения появляются на ступенях трона, «где мы издревле обыкли видеть бояр сановитых». В заключение сословные мотивы еще сильнее подчеркиваются историком-публицистом. «Итак, желаю, — говорит он, — чтобы Александр имел правилом возвышать сан дворянства, коего блеск можно назвать отливом царского сияния». В этих целях он даже предлагает, чтобы, государь изредка, в торжественных дворянских собраниях, появлялся в качестве главы дворянского сословия и не в военном, а в дворянском мундире.

Таким образом, в этом консервативном публицистическом трактате опытное перо историографа облекло в изящные, литературные формы те идеи, которые витали в тверском салоне Екатерины Павловны. На фоне ненависти ко всему, что шло из Франции, что прямо или косвенно носило на себе отпечаток великой революции, Карамзин, совершенно в унисон с великой княгиней и постоянными посетителями ее дворца, рисует идеал твердой, самодержавной власти, опирающейся на сословные привилегии землевладельческого дворянства и на порабощение крестьянской многомиллионной массы. Идеал Карамзина не в будущем, а позади, в Екатерининской эпохе, когда в России царила эра широких дворянских привилегий. В этой записке, которая является как бы сплошным панегириком неограниченному самодержавию, русское консервативно-настроенное общественное мнение сказало свое наиболее веское, наиболее решительное слово. И это слово в устах Карамзина было сказано как раз в такой момент, когда волны патриотизма и национального возбуждения начинали подниматься все выше и выше. На их гребне выплыли на широкую общественную арену те самые представители консерватизма и реакции, которые первые 10 — 12 лет царствования Александра стояли в оппозиции правительственным начинаниям. Под влиянием надвигающейся грозы Наполеоновского нашествия правительство должно было уступить напору патриотической партии: оно как бы испугалось и растерялось. Идеи «записки» Карамзина теперь восторжествовали и сделались руководящими. Все уже знакомые нам фрондирующие государственные деятели и легитимные публицисты занимают теперь первые места на административном поприще. Шишков облекается званием государственного секретаря, а гр. Ростопчин превращается в московского главнокомандующего. Что касается Карамзина, то ему император хотел предложить сперва место государственного секретаря, а затем пост министра народного просвещения, но хотя, в конце-концов, историограф и не получил никаких административных назначений, однако его влияние на Александра с каждым годом росло и крепло.

В. Бочкарев.

Императорский дворец в Екатерингофе (нач. XIX в.).
Императорский дворец в Екатерингофе
(нач. XIX в.).

Либеральные планы в правительственных сферах в первой половине царствования имп. Александра IОглавление II томаПадение Сперанского