И.Н. Скобелев «Солдатская переписка 1812 года» и «Рассказы русского инвалида». Об авторе и его рассказах «Почтеннейший автор сей книги, заслуженный русский генерал-лейтенант Скобелев, славен не одним мужеством, которого не умели и не могли сокрушить французские и шведские ядра, гранаты и картечи. Публика давно слышала и о красноречии его, истинно русском, военном, доступном до сердца и души русского солдата. Не место здесь рассказывать о многих случаях прошедших войн, когда Скобелев умел немногими словами воспламенять мужество и львиную храбрость сподвижников-воинов. Он сжился, сроднился не только с боевой жизнью, но и самими властителями боевых драм, русскими солдатами. Он проник в их бескорыстную, чистую, славную душу и, в школе опыта и сотрудничества, узнал это поэтическое существо, которое известно под названием русского солдата. Кто из нас может, без сердечного умиления, смотреть на доброго, храброго, русского воина, которого грудь украшена заслуженными кровью знаками отличия, а рука повита свидетельством многолетней службы? По крайней мере, я всегда вижу в нем достойного брата, с которым готов разделить и любовь к родине и вещественные выгоды. Вообразите только самоотвержение этого человека: он оставил родных, домашний кров и все удобства семейной жизни, может быть и скудной, но всегда драгоценной; он не наслаждается ничем в мире, кроме одной мысли, что служит отечеству; он не имеет даже никакой надежды на выгоды в будущем, которое льстит ему не блестящими эполетами и довольством, а смертью от чужой руки или, по крайней мере, всеми нуждами походной и служивой жизни. И вместе с этим солдат наш всегда весел, бодр, счастлив при малейшем отдыхе! Это существо странное, непостижимое для нас, ленивых домоседов, и объясняемое только высокою поэзией, которая хранится в груди русского солдата. Вот что всегда желал я видеть выраженным в книге и, думаю, чего не мог бы никто выразить лучше генерала Скобелева. Поэзия русского солдата, столь богатая образами и чувствами, эта поэзия есть сама жизнь его. Она еще не облечена в прочные формы словесности, и в сем отношении книга Скобелева есть явление столь же новое, сколь приятное». Г. Полевой. Московский телеграф. 1833. № 14 «В сей книге заключается обозрение бессмертной кампании 1812 года, написанное солдатским слогом, понятным для солдата образом и изложенное так, что при рассказе всякого происшествия припоминается воину одна из его обязанностей: подчиненность, повиновение, неустрашимость и проч. И уроки сии не приклеены, так сказать, снаружи к рассказу, а проистекают сами собою из происшествий и дел. Все деньги, вырученные продажей сей книги, предоставлены почтенным автором в пособие изувеченным воинам. Книга сия удостоилась высочайшего внимания государя императора. Его Императорское Величество изволил найти оную во всех отношениях соответствующей своей цели и, изъявив сочинителю высочайшую признательность свою за издание оной, повелел приобрести по продажной цене достаточное число экземпляров оной для снабжения ими всех военно-учебных заведений и баталионов военных кантонистов». Северная пчела. 1833. № 172 «Все образованные народы имеют так называемые народные книги, написанные языком простым, понятным для каждого сословия, между тем как у нас беспрестанно слышны жалобы на недостаток подобных сочинений. Но вот сочинение генерала Скобелева. Мало того, что вы сами прочтете эту книгу с удовольствием: дайте ее солдату, слуге, крестьянину – и посмотрите, с какою жадностью, с каким наслаждением они прочтут ее от доски до доски, прочтут не раз, не два. Нет! Они заучат ее наизусть – и нельзя иначе: в ней описана (в первой части) наша великая година, наш славный 1812 год, описана языком простым, понятным, близким русского сердцу. Книга эта должна находиться и в казарме солдата, и в хижине земледельца, и в палатах вельможи. Да! Она должна там находиться: так она народна, так полна чувства, истины и сердечного красноречия!» Русский инвалид. 1840, ноябрь «Несправедливо было бы, говоря о писателях наших, возделывающих в языке руду народную, не привести имени Скобелева, который в своем военном слоге нараспашку открыл новый, сильный источник для устной русской речи». С.П. Шевырев Московитянин. 1842. № 3 Биография Скобелев Иван Никитич, род. В 1778 г., ум. В 1849 г., генерал, писатель, дед Михаила Дмитриевича Скобелева. Сын сержанта-однодворца, Скобелев рано лишился отца и детские годы его протекли под призором матери, женщины религиозной, в Оренбургском крае, в обстановке крайне бедной. Четырнадцати лет он поступил вольноопределяющимся в 1-й полевой Оренбургский полк и скоро обратил на себя внимание начальства своими способностями и бойким характером: на 4-й год службы он получил чин сержанта и перевелся в Оренбургский драгунский полк, а затем в Уфимский мушкетерский; в последнем он скоро дослужился и до офицерского чина. Полковник И.М. Эриксон приблизил его к себе, и И.Н. деятельно помогал своему начальнику в сформировании 26-го егерского полка, который в 1807 году начал военные действия в Пруссии против Наполеона... В следующем же году Скобелев участвует в шведской кампании, за которую награждается золотой шпагой с надписью «за храбрость» и орденом св.Владимира 4-й степени; в битве при Кирке Коуртане ему оторвало два пальца правой руки, раздробило третий и кроме того он был сильно контужен в грудь. Полученные раны не помешали, однако, Скобелеву принять предложение Н.Н.Раевского отправиться в армию, действовавшую в Болгарии против турок. В этой кампании Скобелев отличился при занятии Силистрии и Шумлы и получил орден св. Анны 3-2 степени, но открывшиеся раны принудили его выйти в отставку, в которой, впрочем, он пробыл недолго. В 1812 г. Скобелев в чине капитана назначается состоять при генерале-фельдмаршале кн. Кутузове, который скоро его сделал своим старшим адъютантом. По смерти своего начальника, проводив его останки в Петербург, Скобелев вновь поспешил в действующую армию. Особенные подвиги он выказал при отбитии вылазки французского гарнизона из крепости Майнца и под Реймсом. ... По возвращении в отечество и с наступлением мира Скобелев был произведен в генерал-майоры, а через 10 лет (в 1828 г.) и в генерал-лейтенанты. За этот десятилетний промежуток Иван Никитич был назначен сначала командиром 3-й бригады 2-й гренадерской дивизии, затем генерал-полицмейстером первой армии; с 1823 по 1826 гг. состоял по армии и, как значится в формуляре, «имел обязанности и по Высочайшим повелениям был употребляем по разным поручениям», пока не получил назначения быть начальником 3-й пехотной дивизии.... В марте 1831 г., начальствуя 3-й бригадой гренадерской дивизии и резервными дивизиями 1-го, 2-го и 3-го корпусов, он вступает в пределы Царства Польского. Но слава этого похода (последнего в жизни Скобелева) была куплена им дорогой ценой: в сражении при Минске неприятельское ядро раздробило ему левую руку. Ее пришлось ампутировать, и в то время как врачи производили ему операцию, Скобелев, сидя на барабане, диктовал по полку свой знаменитый прощальный приказ, в котором, между прочим, говорилось: «для меча и штыка к защите прав батюшки царя и славы святого нам отечества, среди храбрых товарищей, и трех по милости Божией оставшихся у меня пальцев с избытком достаточно».... Через полгода, получил назначение состоять по военным поселениям, затем членом Генерал-аудиториата, инспектором резервной пехоты в Нижний Новгород, наконец, комендантом Петропавловской крепости, директором Чесменской богадельни и членом Комитета о раненых. Находясь в трех последних званиях, Иван Никитич получил целый ряд отличий: в 1842 г. он получил орден Александра Невского, в следующем был произведен в генералы-от-инфантерии, пожалован знаком беспорочной службы, майоратом в Царстве Польском, и назначен шефом Рязанского полка. Скончался Скобелев И.Н. 19 февраля 1849 г., оставив по себе прекрасные воспоминания, как о добросердечном и сострадательном коменданте, благодаря заступничеству и иной раз смелому ходатайству которого, многие из осужденных получали облегчение, а иные и освобождение. Торжественные похороны его, по свидетельству современников, походили на похороны фельдмаршала. Военной службой не исчерпывается общественная деятельность Ивана Никитича. Он был известный в свое время писатель, обыкновенно выступавший в печати под псевдонимом «русский инвалид». Скобелев писатель исключительно военный: для военных или, лучше сказать, для солдат он начал в 1833 г. свою литературную деятельность и именно солдата имел в виду, сочиняя «Подарок товарищам», «Беседы русского инвалида», пьесы: «Кремнев русский солдат», «Сцены в Москве» и пр. Все его сочинения имеют главными и исключительными темами – походы, военные подвиги, разъяснения обязанностей службы и т.п. Но, несмотря на такое кажущееся однообразие и исключительный характер сюжетов, произведения Скобелева не утомляют читателя: все выходило из-под пера «русского инвалида» в увлекательной, оригинальной форме, все представляет горячую, убедительную проповедь энтузиаста-патриота или любопытные, но правдивые рассказы военного человека, не раз бывавшего в делах, наброски, нелишенные и литературных достоинств. Последнее тем более достойно, что Иван Никитич образования вообще и литературного в частности не получил и до конца дней не мог написать, в буквальном смысле, ни строчки без орфографических ошибок. Эти ошибки в произведениях, предназначавшихся для печати, исправлялись литературными приятелями Скобелева, например, Н.И. Гречем и другими. Главным подспорьем Скобелева в его писательской деятельности и причиной успеха его произведений было совершенное знание русского солдата. Сам – солдат, зная его, «как свои три пальца на последней руке», И.Н. знал, как говорить со своими друзьями и на каких струнах играть. Он писал так, как говорил, а говорил он живым, простонародным языком; его речь, пересыпанная блестками чисто солдатского юмора и остроумия, шутками, прибаутками, пословицами, привсем том не носит нисколько характера подделки под солдатский язык. В основе взглядов Скобелева на русского солдата лежала непоколебимая уверенность в его отменных качества: «я люблю век своей молодости» – говорит И.Н. в одном из своих рассказов – «помню хорошее, помню и дурное, но, признаюсь, не помню ничего лучше русского солдата»: в последнем он видит и честного, до самоотверженности преданного своим обязанностям, царю и отечеству служаку и высоконравственного религиозного христианина. «Чистая, пламенная любовь к Богу и государю, искренняя детская приверженность к Отечеству, слепое безусловное повиновение властям и мгновенная готовность к смерти» – вот, по словам Скобелева, «материал для фундамента этого удивительного храма», т.е. службы. Перечень сочинений И.Н. Скобелева и биографические сведения о нем и его деятельности в статье «И.Н. Скобелев» в «Русской Старине», 1900 г., №№ 2 и 3. Ив. Кубасов. Скобелев Иван Никитич (1778 – 1849) // Русский биографический словарь: Сабанеев – Смыслов. – Репринтное воспроизведение. – М.: Аспект-Пресс, 1999, С. 562 – 564. ------------------------------------------------------------- «СОЛДАТСКАЯ ПЕРЕПИСКА 1812 ГОДА» Предисловие русского безрукого инвалида к первому изданию. При вступлении моем на поприще высокославного военного ремесла, как водится, вверен я был молодому, но опытному и строгому в правилах службы солдату Кремневу, который в дополнение ко многим украшавшим его достоинствам знал грамоте, что в старину между нижними чинами большою было редкостью, но что вместе с отличным поведением непосредственно сообщало Кремневу возможность с успехом приобретать доверенность старших, любовь и уважение равных. Стараясь каждому, по силе возможности, услужить, Кремнев был общее всей роты достояние. Он даже и среди трудной службы, при просьбах товарищей, по нескольку раз перечитывал получаемые ими от родных письма. С удовольствием составлял ответы, и в проделках этого рода в роте не было равного ему мастера, что и неудивительно! Как малый сметливый, из ежедневных бесед Кремнев знал предшествующую историю каждого героя-новобранца, почему легко угадывал меру привязанности и страсти их к осиротевшим супругам и никогда не ошибался, расточая нежности к лицу верных и милых сердцу дражайших половин. Все влюбленные были от него без памяти, не менее благодарными оставались и ревнивые. Кремнев удачно, решительно и верно, по их мнению, ограничивал личное целомудрие заочною грозою, но, приобретая таким образом средства господствовать над понятиями товарищей по сердечной экспедиции, Кремнев умел обращать их в пользу службы: он назидал нравственность неопытных, производил спасительное влияние на сомнительных солдат, и успехи столь похвальных трудов без меры восхищали доброго Кремнева, всеобщего ротного «дядьку», как величали его все без изъятия. Не имея, кроме Всемогущего Бога и матушки службы, ни в ком решительно подпоры и покрова, как ястреб добычу, ловил я полезные уроки, и Кремнев при первой встрече обратился мне в предмет достойный подражания. Стараясь же всеми способностями ума и сердца следовать советам, примерам и похвальному его поведению, в непродолжительном времени убедился я в пользе избранного пути – полученным мною чином капрала, как плодом спасительных наставлений Кремнева и буквальной покорности моей к благородной воле храброго, умного русского солдата, чем скрепилась вечная между нами дружба, за священную мною признаваемая. Впоследствии обстоятельства службы разлучили меня с Кремневым. Но в век наш, полный слезных превратностей, громких побед и блестящей славы, и самому ленивому из людей, к оружию способных, трудно бы было избежать встречи с товарищем на кровавых полях битвы за честь и независимость родного края. Незадолго пред Отечественной войной славный Кремнев, получа увольнение от службы, женился, а в 1812 году мы снова встретились и вместе торжествовали с другом всеобщий Европейский праздник [1] . От этого-то Кремнева получены некоторые письма русских солдат, в числе ныне мною издаваемых, вместе с душевным желанием, чтоб каждый, воспользовавшийся уроками моих героев, столь же щедро уплачен был всеблагим Провидением, сколько опокровительствованы Им и сочинители и издатель. Пышные затеи нашему брату, инвалиду, не к лицу, а слава сама собою вместе с 1812 годом по закону булата, пороха и чести, без всякой церемонии, неразлучная спутница до гроба всех служивших в кровавый год этот, причем: хлеба с брюхо, одежи с ношу, мы и довольны, но чистая совесть, душа покойная, безмятежная, к Престолу Вышнего Бога всечасно без трепета предстать готовая – вот верховное благо на клюку павшего воина, к Вере, Трону и Отечеству священную обязанность без недоимки на чистоту выполнившего, – и горе, кто о драгоценностях сих не думал в свое время и кому в час смерти утешительные чувства сии чужды! Наконец, благосклоннейшую публику, нежную мать и командиршу, покорнейше прошу простить недостатки, в «Солдатскую переписку» вкравшиеся. Цель издания этого относится исключительно к пользе солдат, писано оно солдатами, следственно, не на щегольскую руку! Впрочем, стоит приказать: русский солдат ко всему способен и все сделает за словом! Кому не известно, что у нас, на святой Руси, во вновь сформированном полку, ровнехонько через два месяца является полный оркестр полковой музыки, с тихим и скорым маршами для развода, с экосезом и мазуркою для бала, с бычком и казачком для секретарской вечеринки, – и виртуозы, славные дети благословенного Севера, с незаросшею еще военною заметкою, с непрошедшею тоскою по родине кулаком слезы утирают, а лихо играют. Кстати скажем про одного товарища. Имея десять уже вершков роста, питомец поля славы, унтер-офицер Скворцов читал по складам, а буквами «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых» писал по линейкам, но о дальнейшем своем просвещении не входило ему в голову. «Боже упаси рассуждать о премудрости! Штык родимый, в тебе слава моя молодецкая!» – думал он – и не ошибался; но, вступя однажды в должность фельдфебеля, Скворцову пришлось подать утреннюю рапортичку шефу, которую подписал своеручно, к довершению утлого мастерства, столь дурным пером, что скромные графы ротного чистописца вместе с цифрами спрятались за церковные литеры, как флейщик за флангового гренадера. «Чья эта подпись?» – спросил генерал, развернув рапортичку. «Моя собственная!» (у нас не поживишься, грамотку-то и мы схватили), – отвечая, думал про себя мой герой, но ошибся. «Послушай, брат Скворцов, уговор лучше денег: не уметь писать такому молодцу стыдно; при отличной службе ты мог бы со временем сделаться человеком, а этот в тебе недостаток вечным будет препятствием, и потому вот тебе месяц сроку: чрез тридцать ровно дней ты должен принести мне рапортичку, решительно всю твоею рукою написанную, в противном случае галуны долой – и сверх того... понимаешь?..» «Понимаю, ваше превосходительство», – сказал Скворцов, сделав при повороте направо кругом, как водилось, приступ – так, что стены заговорили. Чрез месяц ровно он явился к шефу в назначенное время с возможностью написать рапорт даже и самому Царю! Теперь этот Скворцов поет, как будто и взаправская птица, что также вовсе не хитро: при благотворных влияниях молодецкого родного нашего климата успех зависит от доброй воли, желания и трудов – даром ничего не дается: «толцыте и отверзется; просите и дастся» . Но чтоб более убедить в способности русских солдат, молвим и еще про товарища, вместе с Скворцовым в солдатских казармах курс наук проходившего. В 1812 году, после знаменитого сражения под Красным, надобно было составить из Русской армии русское известие. Кутузов, призвав к себе Настругова (незадолго пред тем штык на шпагу променявшего), приказал, чтоб известие чрез двадцать четыре часа было готово. – Помилуйте, ваша светлость! – возопил бедный Настругов, готовый в испуге упасть на колени. – Известие, самоучкою написанное, известить всю Россию о невежестве Настругова и ополчить всех литераторов, которые передадут горькое имя чудака грядущим векам! – Ни слова больше, – прервал фельдмаршал, – ступай и пиши! В противном случае я заставлю тебя раскаиваться за упрямство, понимаешь?.. – Понимаю! Но за исправность грамматики, воля ваша, решительно не отвечаю, – сказал сквозь слезы жалкий автор. Чрез двадцать четыре часа известие было готово, без запятых, конечно, но в этом самоучку винить не должно: ему нужны примеры, а в пользу грамматики их нет в Русской армии, которая с бессмертным другом славы Суворовым, при знаках удивительных, но без запятых и даже без вопросительных, перелетала реки, горы, долы и бездонные пропасти, а с батюшкою Белым Царем своим шагнула – с одною только точкою препинания – от Вильны до Парижа. Из каких же источников прикажете бедному самоучке черпать грамматические уроки? Вследствие чего покорнейше прошу всех храбрых литературного поля витязей за сочинение направлять удары прямо в каменную грудь урода-инвалида, а за грамматические ошибки пускать брандскугели – в типографию Николая Ивановича Греча. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Падение Наполеона. ------------------------------------------------------------- Письмо I. К отставному солдату Кремневу от служащего рядового Ручкина. Ты просишь, любезный товарищ, чтоб я почаще уведомлял о себе, о сослуживцах наших и о полковых новостях? Хотя при трудной ныне службе у меня времени очень мало, к тому же, как ты знаешь, грамотей я плохой; но как наставнику, учителю и другу отказать? Крещусь и начинаю: придет те по нутру – скажешь спасибо, а не полюбится – не осудишь и бранить не станешь. Кто учился грамоте менее, нежели, как говорится, за медные деньги, для того слишком довольно, если он, чем богат, тем и рад! Расставшись с собою, не один я по тебе вздыхал, и вся рота горевала: грустно отвыкать и быть розно с дядькою, старым храбрым солдатом, в такое славное время! Кости твои, я чай, и от дороги еще не успокоились, а у нас и пошла потеха – да какая! что небу жарко! Куда годится вся твоя двадцатипятилетняя служба и шесть ран? Тебя свинцом потчевали в чужих землях, а тут дело завязалось за нашу святую Русь! К нам пожаловал чернокнижник Бунапарт и привел с собою незваных гостей из двадцати заморских царств. Сила несметная! видимая и невидимая! Плюнуть некуда, коли штыком местечка не очистишь! Встретя на границе, поздоровавшись в Витебске и еще кой-где слегка, всю эту проклятую сволочь обе наши армии чуть не на плечах потащили за собой к Смоленску; зададим-де этим нехристям карачун на своих родимых полях! Да не тут-то было: сила и солому ломит! Стыдно, брат Данилыч, сказать, а грех потаить: положили мы врагов, что и сам каптенармус не сочтет, но Смоленска не отстояли, и отступили к Бородину, а тут – как сон в руку – приехал над всеми войсками новый Главнокомандующий, которому бусурманы давно уже перестали стрелять в грудь, полагая, что она у него каменная, начали метить в череп – да много и взяли! У молодца пуля прошла чрез всю голову: один глаз чуть усидел, другой вылетел, как воробей из гнезда! А он крякнул да и не поморщился! Угадал, чай? Как не узнать Кутузова! Уж подлинно русская, богатырская головушка – дай ему Бог доброе здоровье! Теперь, брат Кремнев, стал я в пень и не придумаю, как бы тебе рассказать Бородинское сражение. Сравнить право не с чем. Все в подметки не годится: мы, бывало, хвастали, что в Швецию перешли чрез море по льду. Большая диковинка, если русский солдат сделает то же, что делает и всякая ворона! Нет, брат! Милости просим сюда с колдуном-то поразведаться! Этот греховодник такие штуки выкидывает, что поневоле ум за разум зайдет! Не успеешь одному французу брюхо распороть, а двое перед тобою, будто из земли выскочили! Но великое, брат, дело Крест Спасителя и святая от нечистых сил молитва! Как призовешь Господа в помощь, как молвишь: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!» да как дернешь: вперед! — так что твоя и дьявольщина! Вся штука в том, чтобы не оборачиваться к неприятелю спиною. Боже сохрани! Убьют — как пить дадут! А признаться, Данилыч, в спине у русских сила что-то очень плоха, уж это мы и сами видим! Наш полковник славно толкует; он именно говорит, что при крещении редкий священник захочет коверкать младенца и мазать у него спинку святым елеем, а от того, дескать, задняя часть тела почти у всех у нас от дьявольского наваждения беззащитна! Оно и правда: как начнешь дружно вперед и назад двигаться одной только грудью к бусурманам, так и пойдет дело на славу!.. С утра и до глубокой ночи работали мы без отдыха и не сделали назад шагу! Вдоволь было и горя и радости! Не раз сердце кровью обливалось, глядя на наших храбрых командиров: как снопики падали голубчики, а все впереди! Досталось всем сестрам по серьгам. Пришло, брат, время, что и князья и графы, и великие генералы, и простые солдаты одну думу думают и за одно дело умирают. Теперь, скажи, не жалеешь ли ты, что не вместе с нами? Не видишь ли, что отставкою на тебя Бог гнев послал? Или ты больше не русский солдат? Или не тот Кремнев, который на славную смерть в бою смотрел, как на светлый праздник, да и нас учил тому же! Нет, брат!.. Не верю, не та в нас кровь кипит! Ты помнишь письменный приказ полковника? Я наизусть знаю: «Защитник Святой Веры, трона и драгоценнейшего отечества в утробе матери еще, по власти Провидения, получает сие знаменитое и вместе лестное назначение: он родится с тем, чтоб отразить врага, на святыню нашу посягающего, или – умереть! – и отставной, добрый, честный солдат, по гласу отца Царя и матери России, положа в сарай соху и косу, мгновенно должен явиться к общему делу и, разделя горе, разделить радость, которая всегда бывает неизбежным следствием отличной службы, усердия и трудов благородного, блистательного воинства». «Блаженни людие, ведаюшие восклицание: Господи, во свет лица Твоего пойдут и о имени Твоем возрадуются и правдою Твоею вознесутся». Вот, брат, как он рассказывает! А ему нельзя не верить! Правду говорит баталионный наш писарь (помнишь, что из подьячих определился?), что всякое наставление полковника проверено, на справку взнесено и скреплено — словом и делом. ------------------------------------------------------------- Письмо II. В начале сражения полковника ранили в бок навылет, человека четыре подбежали было вести его на перевязку. «Вперед! – закричал наш батюшка. – Мерзавец, кто будет глядеть на мои раны, смотри на неприятеля и не делай промаху!» Не прошло минуты – дошло до ручной, и, Боже упаси, что тут было! Гром, стук и трескотня... ну, сущий ад кромешный! Нас попятили назад – и попятили не на шутку; да и заговорило же сердечушко, закипела русская кровь! Полковник тотчас остерег: «Береги, товарищи, спину...» – сам в ту же минуту, несмотря на рану, схватил ружье, юркнул прямо к неприятелям, и все офицеры сделали то же. «Вперед, ребята, не робей!» – скомандовал фельдфебель 1-й гренадерской роты: «Грешно и стыдно, если начальники умрут прежде нас!» «Молода, в Саксоне не была!» – гаркнул Плечиков – помнишь нашего ротного балагура? – ну уж балагур! Да что за сила! И нам, грешным, эти сухопарые французики не очень казались тяжелы, а у него они на штыке так и пляшут вприсядку. Тотчас мы опередили офицеров, и от живых совершенно очистили перед собою поле; но из мертвых можно бы скласть костра три, саженей в пять каждый, однако ж и мы не уцелели! Жаль до смерти: славных ребят потеряли, и как из офицеров, так и из нас, осталось немного поболее половины. Убит, брат, и тот прапорщик, что при тебе еще прибыл из Риги и по-русски не знал ни полсловечка; мы, бывало, тишком посмеивались над ним, а тут пришлось и вздохнуть: откуда прыть взялась! Такой был разудалой – дай Бог царство небесное! – что ни в сказке сказать, ни пером написать! Нашему капральному Свистунову оторвало руку. Вот, брат, тоже детина из молодых, да ранний! Навесил на себя всю аммуницию, не оставил патрона да и пошел назад с обеими руками: оторванную-то понес в здоровой. «На что вам, Парамон Антонович, эта рука?» – спросил я его. «Ведь не бусурманам же ее оставить, – отвечал он, – покажу лекарю: коли не годится, окурю ладанцом, зарою с молитвою, да и ключ ко дну». Посреди самого развала, когда отнимали друг у друга батареи, дошло у нас не только до штыков, но и до святых волос – вдруг в рядах всей армии пронеслось: «Ура! Орел над нами (в знак верной победы), ура! Короля взяли: победа наша!» Весть эта нас поокуражила, и мы, с примера главных начальников, которые, правду-матку сказать, жизни не берегли, да там только и были, где более видели опасности, с помощью молодецкой нашей гвардии, не уступившей в этот день в работе и самому храбрейшему армейскому полку, такую задали бусурманам передрягу, что они и своих не узнали. «Ай же да измайловцы! Ай да литовцы! – говорил полковник. – Честь и слава вам, разудалым добрым молодцам! Знатный урок дали кавалерийской спеси!» После сказывали нам, что королем назвался простой генерал, который, выпуча глаза, словно белены объевшись, лез на нашу батарею вместе с солдатами. Да как попал на русской штык, так и пожаловал себя в короли! Видно, знал, чертова кукла, что русский солдат скорее сам умрет, чем поднимет руку на державного, хотя бы он был из-за тридевяти земель! С первым петухом все стихло, темень кромешная, света Божьего не видно, хоть в глаз уколи! Наши и чужие покойники молчат, раненых ощупью сбирают и везут назад, а мы, помолясь Господу Богу, присев на корточки, позакусили и горло промочили. Скажу, брат, не в похвальбу, что полк наш не уступил земли ни одного аршина: где начали, тут и кончили! Да что, Данилыч, сказать правду-матку: тот всегда поколотит, кто стоит грудью; на спину плохая надежда – что ни говори, а полковник прав! ------------------------------------------------------------- Письмо III. Если бы начальники и не уверяли, что победа наша, так на то у нас были глаза, чтоб видеть подле каждого одного русского покойника двух убитых бусурманов; все Бородинское поле так устлано, что посмотреть ужасть – море морем; вершка земли не осталось, чтоб не лежал человек, аммуниция или чтоб не было запекшейся крови. Жаль, брат, что эти французы нехристи и что они у чернокнижника в лапах. А народ, сказать правду, храбрый: как комары, так в глаза и лезут; в плечах-то не очень они широки, натура тоже заморская, а то не много б мы у них взяли; в колонне, злодеи, идут на наши батареи под барабан, да еще и равняются: один лишь упал, другой примкнул – и как ни в чем не бывало. Наш полковник ясно говорит, что трус не может быть честным человеком; бывают-де и храбрые шалуны, но уж не мерзавцы! Вытерши ружья, переменя кремни, поправя штыки и запасшись патронами, ожидали мы новой потасовки – ин не так. «Становись! – сказал капитан, вступивший в командование полком (за раною полковника, который, однако ж, в Москву не уехал, и за смертью всех других штаб-офицеров). – По отделениям – направо марш!» Ты, чай, думаешь, вперед? По-нашему так бы и надо, но в голове старика Кутузова было другое; мы пошли к Москве, а Бонапарт вместе с нами с похмелья потянулся, говорят, к Смоленску. Эк его ошунуло! Насилу-де узнал, калякали офицеры, как вкусны вяземские наши пряники и можайские поросята! «Вот досадное, проклятое, чертовское слово: ретирада, – сказал капитан. – Сам сатана выдумал и втюхтерил его в наш военный лексикон. Вперед! или... в могилу да и кончено! К чему тут финтить, коли дело идет за Веру, Царя и Отечество?» «Да делать уже нечего, – промолвил поручик, – ретирада все-таки к чему-нибудь годится, но гнуснее, вреднее для нравственности и противнее для слуха ничего придумать невозможно миродера[1]: это чадо злобного ада, и хотя рождено еще недавно, но растет и зреет, как пшеничное тесто на опаре киснет». Когда слушал речь эту, у меня мороз пробежал по коже. «Эки люди есть на свете! – подумал я. – Отступиться от святой Веры и Божьего храма, изменить присяге, забыть, что смерть не за горами и что в будущей жизни от престола Господня за безбожный проступок миродеру придется маршировать на вечную муку, в бездонную бездну, а на сем свете слышать на себя проклятие, видеть презрение, быть вечно в бесчестных людях и лишиться способа когда-либо воротиться на свою сторону, в родную семью!..» Спасибо, брат Данилыч! Я век не забуду твоего наставления и лучше умру сто раз, нежели сделаю назад один только шаг! И подлинно, кому из порядочных людей придет охота быть (прости Господи!) хуже дьявола, чем по справедливости почесть должно миродера. При тебе еще их не было, и потому я в следующем письме растолкую. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Мародера. ------------------------------------------------------------- Письмо IV. В старину всех негодяев, из сражения удалившихся, обыкновенно, как ты знаешь, называли просто трусами, подлецами и били их, злодеев, не на живот, а на смерть, из чего и выходило, что один не смел навострить лыжи из страха наказания, а другой боялся прослыть подлецом, трусом: ведь и на этих коньках недалеко уедешь! Ты помнишь, на зимних квартирах в Курской губернии, как, бывало, в хороводах бабы и девки честили Петруньку Мухоярова, услыша, что мы величали его трусом за то, что неохочий был порох нюхать, а из сражения под Герберхом[1] дал стречка. Теперь вместо подлеца и труса стали называть их миродерами. Солдаты ведают, что не хвалят, а бранят этим словом, но те, которых удерживал стыд и срам, будто не понимая, о чем речь идет, стыдиться перестали. Да где же, правду сказать, кто видывал, чтоб и взаправские-то миродеры стыдились? Они еще и чванятся, как надерут да навалят закром-другой добреца из мирских шкур и крови, как концы с концами сойдутся и как беда уж с рук сойдет. Начальники дельно говорят: «Стой, ребята, за святую Веру!» Да ведь в семье не без урода. Бог знает, что у кого на душе: иной, кажется, молится усердно, подчас готов и лоб разбить – а поглядишь, добрые люди в дело, а он в трущобу; а иной по языку-то словно святой, а по штыку-то окаянный, так подгулял, что ни в колье, ни в мялье не годится; так дубинку-то, голубушку, и поневоле вспомнишь! Недаром говорится: коли солдат палки не боится, ни в строй, ни к смотру не годится. Хороших солдат небось бить не станут, их берегут: они, вишь, дороги и царю и царству. Куда как рассудителен на это наш полковник! Пошли ему Бог доброе здоровье! У него не дремли! Правда, он разжует да и в рот положит, а там уж не пеняй: сама себя раба бьет, коль не чисто жнет; да зато, брат, в нашем полку, благодаря Бога, ни старых трусов, ни новых миродеров не слышно и не видно. «Настави мя, Господи, на путь твой, и пойду во истине Твоей, да возвеселится сердце мое боятися имени Твоего». В ретираде узнали мы, что неустрашимый наш Багратион, славный Тучков с братом, храбрый Кутайсов и до тридцати других-прочих генералов положили живот свой за храм Пресвятыя Богородицы, за Царя и Отечество; более тысячи убито, слышь, одних только штаб- и обер-офицеров, а об нашем брате и разговаривать нечего! Дорого заплатили, да бессмертную славу купили! Вот как толкуют наши командиры... А все-таки горько со славою-то идти к белокаменной Москве! Чай, победе нашей там и не поверят? Полно — есть свидетели! Накануне сражения пришло к нам Московское ополчение; не успели поздороваться, а их и на шпанталею! Ты, чай, улыбнулся: вот де воины, поди и фузеи зарядить не сумели! Нет, брат, не так! Народ все разудалой, полированный, и кровь прямо русская; артикулом занимались мало, а ружьем владеть мастера, нужда заставит калач есть: добрая воля, военный дух, усердие к батюшке царю да любовь к родимой сторонушке (как говорит наш полковник) всему научат. К тому же командиры у них все из отставных, с порохом давно знакомы, и хоть телом стары, да душою-то молоды: говорят словно пишут, слушать любо. Да что толковать, и из них не много осталось: так, видно, не издали смотрели, но вместе с нами щупали французскую-то натуру; а вон как порасскажут про Питерское ополчение, так и старых солдат за пояс заткнут: настоящие звери! Наконец, скажу тебе одним словом: у нас под Бородином такая была потеха, что у самого черта, чай, тряслась борода, лес пел и вода говорила! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Гейльсбергом. ------------------------------------------------------------- Письмо V. Не прогневайся, брат Данилыч, что не пишу о начальниках и о товарищах поименно. Кроме того, что время не позволяет, боюсь, чтоб, похваля хорошего одного, не забыть лучшего другого, а как письмо-то попадет в руки кому-нибудь из последних, так мне и неловко; дурное слово грех сказать: были такие, что вперед не забегали, но не было таких, чтоб позади оставались. Уж недаром, брат, и наши и неприятельские пушки из рук в руки перелетали, как на Святой неделе красные яйца; только поцелуи-то были кислы... Ведь у господ чутье хорошее, да и воля-то есть: как заслышала серка-волка, так и дала тягу: кто, знаш, на себя не понадеялся, тот подобру да поздорову, заблаговременно, до войны, убрался восвояси; да и там, чай, в кичку нарядился! И ведомо: уж лучше оборотиться в бабу да воевать на посиделках, чем от страха самому изнывать и других баламутить. Ты, чай, не забыл офицера Сундукова, что прибыл к нам в Пруссию, когда мы приходили в главную квартиру в караул из Лагунова[1]? Приехал, пострел, в коляске с лакеями, с поварами, словно столбовой! А род-то его не из пущих, как говорит его земляк да еще и сродник, наш цирюльник Перепекин; сперва-де был целовальником, потом, по милости полугарного винца с цельной водицей, шагнул в поверенные, потом, уволя совесть в бессрочный отпуск, попал в откупщики, а теперь-де посчастливилось ему свести счеты с чужими и родными по откупам товарищами, так что те пошли по крещеному миру с котомками, а он втискался в бары! Экой сокол! Русской грамоте чуть знал, а сынка и говорить по-русски не учил! Ведь словечка христианского мы от него не слыхали, а по-заморски бормотать был охоч, часто и при солдатах, как будто нарочно, так и горланит на даровое! Послушаешь, послушаешь, бывало, отворотишься да и плюнешь; а как закалякали про войну, как стало приходить к сердцу, выскочил проклятой в отставку да и удрал к отцу! Теперь, чай, этот храбрец и в поневу нарядился! Не знаю, как ты, Данилыч, а я, иное место, больно сержусь на этаких чудаков, а подчас и пожалею! Ведь они не виноваты, что Бог не дал им ума, да и на косточках они, видно, не учились; пуля-то много, много, что воробьиное яичко, самая большая девять золотников, а им, вишь, она гора горою кажется! Безмозглые головы! Что и говорить! «Кто знает, уехал ли Сундуков?» – спросил полковник при разводе. «Сейчас только отбыл», – доложили ему. «Вот потри мот [2]! Чтоб ему ни дна ни покрышки: с того времени, как война не есть уже секрет, я получил двенадцать человек благороднейших товарищей из отставки, а одного негодяя отпустил домой. Слава Богу, что честь и польза, очевидно, на стороне службы! Впрочем, это также не секрет, что из таких материалов, из каких составлен Сундуков, ничего решительно хорошего ожидать нельзя!» Помолись за нас, грешных, – идем к Москве, а неприятель по пятам: пальба денно и ночно гудит, задние сторожевые полки, конные и пешие, дерутся за каждую борозду. В этих полках два полковника беспардонные, как говорят казаки: «Потемкин да Карпенков более всех отличаются: заманят бусурманов в силки, да и дадут карачун!» А мы двигаемся, не торопимся и сбираемся с силами. Что-то Бог даст? А Москва недалеко! Заварим, чай, кашу, что и в рот не полезет! Прощай, точим штыки, в Бородине притупившиеся. Заступник мой еси и прибежище мое Бог мой, и уповаю на Него. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Лаунау. [2] Патриот. ------------------------------------------------------------- Письмо VI. К слезам, любезный товарищ... Плачь, Кремнев, если можешь! А у меня и на глазах и под глазами совершенная засуха: я выплакал все мои слезы и хотел бы выплакать всю кровь до последней капли, если злобный рок не судил пролить за святое дело! Боже милосердный! До какого сраму, до какого бесчестья велел Ты нам дослужиться! На храбрость и верность нашу начальники не роптали: грудь наша тверда еще, как камень, в руках сила есть, на могучих плечах несем голову не простреленную, и кровь кипеть еще не престала, а Москва, престольный град, где сорок сороков Божиих храмов и где в смиренных монастырях опочивают мощи святых угодников, Москва, мать (как называют офицеры) всех городов русских, отдается во власть врага, нехристя, чернокнижника... Тошно, брат Данилыч, грустно! Свет белый опостылел, и жизнь тяжка!.. Сам себя ненавижу и часто сам себя и товарищей спрашиваю: неужели мы все еще русские? Исповедаюсь тебе, сблудил окаянный, принял на душу тяжкий грех: не раз просил у Бога скорой смерти — с нами сила крестная! Вот чудо, которому и во сне бы не поверил, а оно в очах совершилось. Накануне еще этого горе-горького дня (2 сентября 1812 года – нарочно узнал год, месяц и число) все главные начальники взад и вперед так и снуют, солдаты наряжены (теперь уж видно, что для блезиру делать батареи; бывало, все большие и малые командиры осматривают, размеряют, хлопочут, а тут и взглянуть никто не хочет)! Ну, ведь все уж генералы примелькались! Каждый день видишь их и не по одному разу, теперь гляжу: у кого было круглое лицо – вытянулось на аршин, у кого длинное – сжалось в комок. Уж видно сокола по полету: за кем грехи есть, кто душонкою-то слабенек и кто во время драки, забившись в безопасное местечко при нежности душевной, от скуки ловит и душит бедных мух – таких мы ведаем наперечет. А эти люди, как известно, не трусливые, отчего же их так перековеркало? Тяжкое, неведомое горе разлилось повсюду, и на биваках такая сделалась тишь, что шаги муравья слышны, у каждого сердца чуяло что-то недоброе, но как можно было догадаться, что в каком-то Военном, видишь, совете положено сдать родимую Москву без драки и выстрела! Теперь все утешают себя и толкуют, как в набат бьют, что Москва – гроб бусурманам! Пусть оно и так, да перед Москвой-то должна быть наша могила: вот-те и все тут! Ты помнишь, в Пруссии иль в Чухляндии[1], бывало, и чужую деревню отдаешь, так от стыда не знаешь, куда деться, а теперь – впустили злодея в Москву!.. Ох, брат, товарищ! Не раз я о тебе вспомнил, ты, бывало, часто нам говаривал, что солдатская жизнь красна честью и славою; теперь и сам я вижу, что без чести и без славы солдат хуже бабы! Прощай! Не могу более писать: для руки моей и перо тяжело! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Финляндии. ------------------------------------------------------------- Письмо VII. Виноват, Данилыч, я было слишком уже разгрустился и осовел! Но вспомнил, как покойница мать моя, которая, как тебе известно, знала церковную грамоту и читала Псалтырь наизусть, отдавая меня в службу, приказывала: «Исполняй, Иванушка, свято Христову веру, не измени не только присяге, но и честному слову, люби всем сердцем и всею душою Бога и помазанника Его, государя; думай об отечестве более, нежели о своих собственных выгодах, за честь и правду умри! Будет тебе хорошо, не чванься, да не слишком и радуйся! Будет дурно – терпи и не ропщи! Радость с горестью всегда рядом ездят, а часто и на одной телеге. Не забудь, что человек в несчастье только и велик, а при счастье соловьем поет и кулик! Не соблазняйся, не зарься, видя, что, у кого есть кошель, серебром набитый, тому отвешивают поклоны и стриженый и бритый; богат тот, кто милость к нему Господа Бога без хвастовства, скромно и благоразумно разделяет со страждущим, бедным, несчастным человеком и умеет вовремя утереть слезы беспомощным сиротам. Смотри на солнце! Видишь, оно и само блестит и нас греет! Знай же впредь, если богач для того только живет на белом свете, чтоб петушиться и хорохориться, а другого проку от него нет, так он ни святому свеча, ни черту кочерга. Чему же завидовать? Все мы под Богом! Что на небе написано, то с нами и станется! Как ни вертись, как ни виляй, куда ни кидайся, а из Божьей книги той строчки, в которой определена участь твоя, не вычеркнешь! Нагрешить можешь, а добра не сделаешь. Старайся быть полезным, не завидуй счастью товарищей, без толку к делу не суйся, к чему не способен, за то не берись, чужими руками жар не загребай и мишуру за золото не выдавай! На моем веку много было (и на твоем, чай, будет), что безграмотные копеечные головы и головорезы-мироеды втирались в земские – они козырем ходили, а мир слезы лил! Но, как исправник их пораскусил, так тут им, поганцам, стало тошно. Глас Бога – глас народа! Дурную славу зажить – как пить попросить, в хорошие люди попасть – не скатерку скласть; много знать полезно и говорить не беда, лишь бы по резону, но, слово не воробей, что глупо и вредно сболтаешь – не поймаешь! А всякий в избе вздор слушает весь двор. Помни, что земной быт – не конец житью: вся важность в будущем мире. Делай запас для Суда Страшного: в небесах прямое наше счастье. Бога обмануть нельзя, Иванушка! Он все видит, все слышит. Если пойдешь прямым, добродетельным путем, можешь встретить горе, зато страху знать не будешь. А как я обрекла тебя в солдаты, то, быть может, голубчику, сынку моему, придется показать себя и в баталиях. В огонь иди смело, жизни не береги, это Божье, а не твое дело! Спасай других, коли придется, но не спасайся сам иначе, как штыком и грудью – сохрани, Господи! Лихо прослыть трусом, а там в век свой не отславишься! Взглянь-ка на Желтоухова: и в отставке негодному места нет. Срам слушать, как его костят и старый и малый! А Релин? Человек, кажись, умный, но проштыкнулся, сбердил, и на пиры, сердечный, не ходит, затем что уж Бог знает с коих пор простую брагу ему рядом с другими подают, а сыченою обносят; вчуже за беднягу сердце замирает! Слушайся начальников слепо, иди в воду, коли велят, чему быть – того не миновать! Предел положил еси, его же не прейдеши: если утонуть тебе назначено – утонешь и в луже. Чаще читай десять заповедей, десница Бога их написала. Многие из людей пишут складнее, но никто еще не выдумал справедливее и умнее! Почитай старших, будь вежлив с младшими, на вздор не накупайся, в ссоры не заедайся: где мир да лад – там вечно Божья благодать, с обидой ближнему не шути: не плюй в колодезь – неравно пригодится водицы испить. Не забудешь ты моего наставления – будешь милым другом моим, и будет с тобою мое родительское благословение, а не исполнишь моего приказа – прокляну! Не буду знать и имени твоего не захочу слышать! Милость же Господня от века и до века на боящихся Его, и правда Его на сынах сынов, хранящих завет Его и помнящих заповеди Его! С сим последним словом возложила на меня родная образ св. Иоанна Предтечи, влепила мне шесть горячих материнских поцелуев, вручила шестьдесят копеек наличных денег, и я, отвеся кормилице земной поклон, свистнул да был таков! Прочтя все эти слова, крепко-накрепко в сердце мое вписанные, и убоясь проклятия, вместо того чтоб рюмить по-прежнему, запел я с горя песню: «Эх! Не все-то нам приплакать, не все нам притужить!..» И подлинно: жаль, что и говорить, Москвы, но ведь вожатого-то нашего для чего-нибудь Бог спас. Ведь эти дела даром не делаются! Пролетела пуля из виска в висок, а он... как встрепанный, Христос с ним! Потерять Москву и всю Россию нашлись бы люди и без него! На это дело и меня бы хватило, но не этим, кажись (калякают умные люди), должно вознаградиться богатырское терпение и великодушные жертвы нашего батюшки-царя; да пусть думают и говорят, кто как хочет, а в Священном Писании именно сказано: Вознесох избранного от людей Моих, елеем святым моим помазах его, и мышца моя укрепит его! Ну, теперь ломай, пожалуй, голову: кому придет охота надувать мыльные пузыри! ------------------------------------------------------------- Письмо VIII. Не буду рассказывать тебе, как расставались мы с матушкой белокаменной Москвой; проходя родимую, не чувствовал я себя, не видал Божьего света и не прежде опомнился, как услышал команду: «Стой! Налево кругом, кивера долой, на колени!» Полковник, на дрожках всегда за нами следующий, был в это время посреди полка, и началась молитва: Господи, дай Боже сил! Силен еси, Господи, и истина Твоя окрест Тебя. Узри, Господи, праведным горем пораженные сердца наши. Услыши усердную, слезную молитву недостойных рабов Твоих, с христианскою покорностью крест приемлющих, и лучше прекрати жизнь, как щедрый дар неизреченного милосердия Твоего, но сохрани святую Веру нашу, Царя и Отечество; яви нам, Господи, милость Твою и спасение Твое даждь нам. Не было ни одного солдата, который бы не рыдал, даже магометане Бахтияров с Сулеймановым обливались слезами. Полковник, оборотясь к нам, продолжал: «Товарищи! Это небо и эта земля – более не наши... и доколе в святых (указывая на Москву), потерянных нами храмах служители Веры не запоют: Тебя Бога хвалим! – мы, как блуждающие тени, будем толпою осиротевших изгнанников. Но тем менее мы должны унывать, и тем более священная обязанность наша — не думать о жизни, бодрствовать и трудиться, зная, что вся надежда государя императора, а вместе и страждущих соотчичей наших, обращена после Бога на нас единственно. Теперь настали минуты, в которые вы имеете случай разительно доказать мне, что отеческое о вас попечение и недремлемые, спасительные назидания мои за нравственностью, поступками и поведением вашим произвели полезные службе плоды. Важнее всего помните, что рано или поздно, а умереть все-таки надобно, но за падшего в бою при защите святой Веры, всемогущего Бога из века в век молит святая Церковь, а приятнее и драгоценнее этой награды прямой человек – истинный Христианин – под луною не сыщет и искать не будет. Меня же льстит и то еще, что вы оправдаете знаменитое звание русского солдата и что слава нашего полка промчится от Немана до Камчатки!» «Вы всегда были отцом нашим, – закричали мы все в один голос, – и как отца родного мы любим вас: прикажите, мы сейчас на смерть готовы». «Спасибо, друзья мои, – сказал сквозь слезы полковник, – за благородные чувствования ваши, побережем жизнь на гибель супостатов: марш, со Христом!» Сделав еще раз земной поклон Божьим церквам и взглянув с тяжким вздохом на золотые маковки, которые как будто уже и потемнели, пошли мы по Рязанской дороге. Московские жители, теперь только догадавшиеся, что войска защищать их не будут, увидя беду неминучую, кто во что горазд и кто в чем попало пустились, родные, куда глаза глядят. Насмотрелись, брат, мы на разные чудеса, видели такой сумбур, что и во сне не пригрезится. Здесь бары попали на простую телегу, запряженную в одну лошадь; ей невмоготу – а господа и погоняют и пособляют! Там полупьяные лакеи, ввалясь в карету, на лихом шестерике несутся, что пыль столбом! Там – и родными и чужими оставленная бедная барыня, выходя из Москвы с кучею детей, в суматохе как-то потеряла маленького сына, кричит, рвет на себе волосы, но кто увидит иль услышит бедную? А там – деревенский мужик (дворник), уложа чиннехонько в мешочек малолетнюю осиротевшую свою барышню, забытую и нежными нянюшками и жирными мамушками, спасая кровь покойных господ, до гробовой доски остается им верным. Но всего не расскажешь: у тебя сердце русское, так оно и без того догадается, что истинному христианину идет на ум, когда общая беда призывает его к услуге вовремя. Теперь – дело прошлое, а быть бы беде и того хуже, если б все солдаты и московские жители накануне знали, что столица обречена, как слабый ягненок голодному волку! Приказ-то ведь был, что войска идут в обход на Звенигородку, чтоб чихнуть неприятелю в затылок; солдаты крепко пошушукивали, как вышли на Рязанскую дорогу. Обман-де, ребята, нас морочат: не порадуем-де мы сердца царева, что сами уцелеем, а Москву отдадим! В иных полках и меж собой заговорили, а на ту пору – как снег на голову – сам Главнокомандующий с одним адъютантом, да с одним ординарцем. «Здорово, ребята! – сказал старик, приказав остановиться. – Спасибо вам, друзья, за храбрую, верную службу! Не тужите, товарищи! Москва не Россия, не в каменных палатах наша защита, покой и счастье. Еще русский Бог не оставил нас, кровь в жилах не застыла и грудь от этой жертвы окрепла более прежнего. Горевать, плакать и даже умереть – всегда будет время, а теперь попробуем с помощью Бога Всемогущего так уподчивать незваных гостей, чтоб вперед не пошли да и назад не воротились. Марш с Христом!» Ну, уж тут, брат, не только говорить, да и думать было не о чем. Бог испытует нас, грешных, и да будет Его святая воля, а что любо, то любо: уж это, брат, прямо по-нашему – по-русски!.. От самого Смоленска, как сила наша шла и бары наши ехали, и мужики с семьями шли, кто по большой, кто по проселочной, кто знал, куда Христос несет, кто плелся, куда глаза глядят, только дома никто не остался, и заморская разношерстная сволочь, что с собой несла, тем себя и потчевала. Здесь – не в Неметчине – бир-супу не-ма! Это де деревенщина, думал Бонапарт, они де на-стращены, боятся меня – от того и бегут, но в Москве встретят и честь отдадут; войску моему будет лафа, а я де с банкета на банкет, ешь – не хочу! Держи, брат, карман! Тебя и в Пруссии-то любили, как собака палку, а в России и чума была бы краше: он лишь к заставе, а тут голо, он в Москву, а тут сине; он в Кремль, а тут пусто! «Да где же паны и жители?» – спросил он. «Провожают Кутузова», – сказали ему. «Когда же они воротятся?» – «На проводы: когда вздумаешь идти, откуда пришел!» ------------------------------------------------------------- Письмо IX. Ну, брат Данилыч, первую-то чарочку после тяжкого горя поднесли мы бусурманам не очень по вкусу! Ведь я говорил, что старик Кутузов недаром живет на белом свете: уж как он их разутешил! Оставя Москву, мы, как ты знаешь, потянулись по Рязанской дороге, а французы за нами; вот день и другой, а там : «Ну-тко де попробую, – сказал Кутузов, – мастер ли Бонапарт играть в кулюкишки!» Велел сторожевым полкам идти на Коломну, да и хватил с нами на Калужский тракт: французы – прямо, а мы – в сторону, и сделались сзади! Умора, да и только! А тут – откуда взялись – наездники, и ну его трепать! И так и сяк, и с боков, и с затылка! Покуда он догадался, покуда воротился в Москву, а тысчонок тридцать колдунят своих, говорят, недосчитался. Скушал, сударик, коломенский калач, только черствый, с закальцем. Да как же, говорят, осерчал! Тотчас велел ловить, расстреливать и вешать всех оставшихся в Москве русских. Они-де Москву жгут! Вишь, к чему привязался! Вот выискался какой благодетель, вступается будто за свою столицу! А Москва и впрямь загорелась: теперь зарево страшное, вся матушка, как свечка, теплится. Ох, брат Кремнев! Опять тошнехонько: кажись, не пойдет нам и кусок в горло, покуда не зальем этого пожара бусурманскою кровью!.. А кто Москву зажег – не наше дело; то только верно, что без них она бы не горела. Офицеры говорят, что переход с одной дороги на другую – дело великое и важное, и не дравшись, дескать, одним переходом выиграна славная победа: мы, слышь, теперь у них во фланге, пусть куда хотят двигаются – а мы и тут! Но и того-де лучше, что теперь прикрыты богатые наши губернии и что за съестными запасами послать никуда им нельзя; а что в Москве-то застали, то ведь сгорит вместе с Москвой, так и придется свистать в ноготок. Авось будет и на нашей улице праздник! Утро, яко трава, мимо идет, утро процветет и пройдет, на вечер отпадет, иссохнет, милость же и истина встретятся, правда и мир облобызаются. Слышишь, чем кончил нам проповедь священник после молебна при начале войны? ------------------------------------------------------------- Письмо X. Вот теперь перескажу я тебе чудеса, что волосы дыбом станут! Лишь пришли мы в Красную Пахру, а тут наши наездники дожидаются Главной квартиры с тремя французскими курьерами, которых перехватили на Смоленской дороге. Ну! С чем, ты думаешь, эти курьеры из Москвы посланы были за море, в бусурманскую сторону?.. С церковным серебром! У злодеев не дрогнула рука сорвать ризы со святых икон... Батюшки-све-ты! Ах они окаянные! Ведь уж это, воля твоя, из рук вон! Мы и сами благодаря Небесному Царю в чужих землях бывали, и частенько случалось проходить мимо церквей. Так хоть креститься и не станешь, а молитву все-таки сотворишь; по-моему, где народ молится, там и святой храм, так положу ли я руку на утварь Господню? Да провались я сквозь землю, если и на ум только взойдет мне экая притча! Над верой, чья бы она ни была, шутка вовсе не смешна, да и отшучиваться грустно: всякому свое мило. После этого суди, каков французский обычай, и скажи: что у них святого? Пусть оторвут у меня руку, ногу, худо мне будет, а прошу! Но за оскорбление храмов Божьих и за ризы церковные я, брат, с ними ввек не помирюсь! А мне было еще и блажь в голову пришла: ведь по-немецки нам не сызнова учиться, бывало, в Пруссии заведешь речь, как с родными, а лишь молвишь: «Либер мудрахен, мадам, гебенцы, пожалуйста, мир эйна глазик бир!» Глядишь, ин вместо стаканчика пивца поставят целую бутылку – раздолье! Да! Пруссаки, брат, славные люди, что и говорить! Ну, вот хотел было я по-французски поучиться, ведь не век свой будем тузить друг друга, когда-нибудь, чай, и помиримся, а там неравно придется, думал я, кого-нибудь и из них, кстати, приласкать, приголубить. В семье не без урода, встретится подчас и порядочный человек, но, видно, каков поп, таков и приход: теперь плати ты мне за каждое слово по пятаку, вот те Христос, не возьму! Стало быть, и говорить с окаянными до гробовой доски не буду, а ведь разговор-то у них не больно хитер: стоит приняться, духом бы схватил! Не далее как вчерась пригнали к нам человек триста пленных, да что за люди? Посмотреть не на что; ни дать ни взять, стрекозы. Мы лишь подошли к ним, а они заговорили: «Мусье, дуй пень, дуй пень [1]». «Здесь чистое поле, пней нет, товарищи, – сказали мы, – дуйте себе в кулак, коли вас берет охота». Можно бы, кажись, понять? Ин нет! Они все-таки свое, кой черт вошел им в голову? Не выкидывают ли они штуки, думали мы, и у нас есть черемисы, что молятся пням; уж не считают ли они и нас такими же получертенятами? Долго мы толковали, да, спасибо, подошел полковой наш причетник, Вавила Пафнутьич Строчкин (он определился после тебя), человек ученый и, не греша можно сказать, всеведуюший: всю обедню наизусть так и дерет. Да и дивиться нечему: хоть в службу-то он отдан и за пьянство, однако же из семинаристов, ну сущая, брат, книга, уж не запнется: о чем хошь заговори –научит и попа другого. «Они, ребята, хлеба просят, – сказал Вавила Пафнутьич. – Хотя кормить бусурманов и не приходится – да что делать? Ведь они все-таки тварь Божья, да и Священное Писание гласит: любите и врагов ваших!» Только что отрезали мы им по кусочку, а их и погнали. «Адне[2]!» – закричали все в голос. «Нет, приятели! Без конвоя вас не пустят!» – сказали мы. «Да они прощаются», – перевел нам Строчкин. Ну, теперь ты видишь, что язык у них просто-напросто наш, только они его, злодеи, перековеркали: дуй пень, это, вишь, дай хлеба, а кушать, по-ихнему, манжеты! Ну, право, с ними, с пострелами, животики надорвешь! Да что толковать! И в Польше точнехонько то же: как начнешь, бывало, слова-то ломать и справа налево, и слева направо, и наизнанку, так и пойдут дела на лад; иное место и сам не понимаешь, что говоришь, а они уж знают: катай только навыворот! Здесь назначен и вступил в должность дежурного генерала Петр Петрович, наш дивизионный начальник, Коновницын. Вся армия рада, что место такое важное занял храбрый, честный и благородный человек. А нам его и невесть как жаль! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Monsieur, du pain, du pain. [2] Adieu. ------------------------------------------------------------- Письмо XI. На Старой Калужской дороге есть село Вороново, графа Ростопчина, который, вишь, в Москве был наибольшим; дом каменный, огромный, словно дворец. Этот граф, сказывают, больно не хотел, чтоб Москву-то бросили, и ужасть как сердился, что с ним не посоветовались. Бог весть: Москвы или села было ему жаль? Только уж по всему видно, что до французов-то он больно не охоч: как смекнул, что сила наша провалила мимо и что село остается неприятелю, тотчас зажег дом своими руками – экой молодчина! Лишь только подошли мы к Тарутину, а тут и Кутузов. «Я видел слезы ваши, слышал ропот на судьбу и знаю пламенное желание храбрых товарищей умереть за каждый шаг родной Русской земли, – сказал он нам. – И вот место, на котором весь свет увидит разительный пример священной любви и непоколебимой приверженности русского воинства к Богу, Государю и Отечеству! Здесь возродим мы геройские и вместе христианские подвиги достойных предков наших! Здесь воскреснут безмерные дела Пожарского, Палицына и Минина! Здесь, друзья, сольем мы благородные желания, соединим усилия и откажемся от всего, кроме славы, побед и смерти!» «Ради стараться, ваша светлость!» – закричали мы. «Умрем или победим!» – гаркнул атаман Платов. «Умрем или победим!» – повторили мы. Старик слезно зарыдал, закрыл глаза платком и поехал; а мы остались и тоже заплакали. «Да о чем же?» – спросишь ты. Уж, право, не знаю – заплакало сердце, не спросясь у меня... ------------------------------------------------------------- Письмо XII. Куда как весело нашему брату работать, как знаешь, что труд пойдет в пользу! Кроме караулов и сторожевых полков, вся армия употреблена была на постройку батарей, шанцев и еще каких-то ловушек (всех не припомнишь). В три дня мы сделали новую Москву, только что не каменную, и теперь, кажись, стоим твердою ногою на Тарутинских полях. Полки с каждым днем усиливаются, с Дону к казакам большая гурьба пришла на помощь, дворяне, и стар и млад, прибывали ежечасно поступать в полки. Я видел одного полковника, который уж в землю оборотился; смотришь на него и боишься – того и гляди, что разрушится; говорят, лет пятьдесят был уже в отставке, а привалил, сударик, защищать родной край. Ух, брат! Как страшно думать, что враги в России, и как мило глядеть, что у всех русских одна душа! Обозы с провиантом так и катят со всех трех сторон, и со всех же сторон валят мужики в Главную квартиру – зачем, ты думаешь? Просить: кто ружья, кто пороху, чтоб стрелять французов. «Ай да ребята!» – похваливаем мы, а они-то хорохорятся, да что ты думаешь? Зипун сер, а рассудок-то не черт съел – им не клади пальца в рот: на армию они не нападут, а небольшую-то командишку уходят, как пить дадут. Сказывают, что кой-где подмосковные начинают уже и отличаться. А между тем из некоторых городов прибыли купецкие старшины с тем-де именно, чтоб заранее узнавать, чего у нас недостает. Вот, брат, народ! Ты много служил, а где видел таких людей? Вчерась из Калуги прибыл обоз с сухарями, которые велено принять в наш полк; лошаденки так изморены, что чуть плетутся, а на подводчиках синие кафтаны, шелковые кушаки, пуховые шляпы! Вот мы и ну их расспрашивать. Что же вышло? Настоящие хозяева – кто захворал, кто из страха бежал, – так, чтобы не остановить дела, с сухарями поехали купцы. Один такой осанистой и по лицу-то словно праведный, вслушавшись, что мы их между собою похваливали, сказал нам: «Труды наши не поравняются с вашими, храбрые воины! Немного мы сделали, что по доброй воле обоз к вам пригнали! Вы наши защитники и за нас проливаете кровь свою, глупой человек, кто не знает цены священной крови, которая льется за Христову веру и за государя. Нет, любезные друзья! Будьте уверены, что мы не пощадим для вас и последнего алтына, коли потребуют того время и нужда ваша, от которой да сохранит вас десница Божия!» Речь подлинно умная! Но чтоб путем смазать душу, он вынул из кармана полную горсть серебра и, отдавая нам, просил поставить свечей и отслужить молебен Смоленской Божьей Матери, которой образ находится при гвардии, а на остальные выпить за здоровье русских солдат. «И калужских купцов!» – примолвили мы. Да чего тебе больше? Сказывают, что у нас в коннице служат две какие-то барышни из благородных, вишь, одна унтером, а другая поручиком: чины взяли за храбрость, и обе заслужили по кресту, в огонь так и лезут, а верхом, слышь, сидят, что и иглы не подточишь, словно приросли к седлу. Вишь, брат, какие разудалые проказницы! Прощай! Сейчас идем вперед, в сторожевые. Тебя уж не учить: ты знаешь, что, стоя с неприятелем нос к носу, надобно соблюдать такую осторожность, чтоб в одну минуту можно быть готову и стрелять и колоть. Боже упаси оплошать! Как раз улетишь на тот свет: сам пропадешь, да еще и других погубишь. По пути говорится: один шуруп испортится, а все ружье не годится. ------------------------------------------------------------- Письмо XIII. Часовые наши от неприятельских так близко, что можно бы и разговаривать, да о чем толковать с бусурманами? Не худо бы, правда, спросить: зачем пожаловали? Разве дома-то тесно стало? При нас они не проказничают, а прежде, говорят, то и дело подползали, чтоб схватить языка: да не туда тянули, порвали, а хотя бы и взяли, не много бы и узнали! Они, видно, не ведают, что русского солдата распили, а правды врагам он не скажет, ведь умереть все равно, что на печи, что на полатях. Да кто и на пуховиках-то изволит преставляться, так и ему не краше, чай, нашего! Уж это дело мы не хуже других знаем – по гошпиталям и по своему полковому лазарету; кто был хороший христианин, честный человек и верный солдат, тот умирает, родимый, как лучинка догорает, смотрит на святые иконы без страха, творит молитвы с таким спокойствием, умилением и смирением, что другой с такой радостью и торжественного праздника не встречает; со всеми простится, как с братьями, обо всем распорядится, все прикажет и заснет, дай Бог ему царство небесное, как свеча угаснет; а другого сударика, что душонкою подгулял, совестью покривил да и рыльцо-то позапачкал, – коверкает, ломает и будто черт, прости Господи, душу-то из него выгоняет, ужас взглянуть! То его согнет, то скорчит, то язык высунется к самому пупку, то заворотится к затылку: теперь в утешение одно бы и оставалось, прибежище к Господу Богу – ин нет! Злодей, кто сперва не верил, не любил и знать Творца Небесного не хотел, кто не шел путем, который указывает нам святая вера, тот в час смерти всего боится и не только не может взглянуть на лик Господень, да и «аминь» сказать не смеет – растянется и отправится прямехонько к сатане на вертел! Как померкуешь, брат Данилыч, хорошенько да возришься вплотную, так нехотя видишь, что все ведется начальством. Кому не бывает скучно? И со мной это случается, ну вот и развернешь книжку, что выдал полковник всем грамотным солдатам, и начнешь читать, а безграмотные учнут слушать, а тут все поучения истолчены и в рот положены: читай и руби себе на носу – не тяжело, а любо! Например: «Солдат – имя общее, знаменитое! Солдатом называется и первейший генерал, и последний рядовой; имя солдата носит на себе всякий тот из верноподданных государя и отечества, на могучих плечах коего лежит сладкая душе и сердцу обязанность: защищать святую веру, царский трон и родной край! Колотить врагов иноземных, истреблять врагов внутренних и поддерживать в государстве всеобщий, законами определенный порядок. Дурной сын Церкви не может быть хорошим сыном отечества; он – заживо обреченная доля преисподнего ада, и потому первее всего надлежит всею душою, всем сердцем, всеми намерениями и помышлениями утвердиться в законе Божием, в святой Христовой вере и в артикулах царского устава. Человек родится для того, чтоб умереть, эти два конца всячески неизбежны и зависят от Бога, но середка по большей части в наших руках. Кто лезет в воду, не спросясь броду, тот без сомнения утонет; но чтоб быть хорошим, славным солдатом, не много надобно! Люби Бога, Государя и Отечество, повинуйся слепо начальству, будь храбр и неустрашим в сражениях, все дела службы исполняй без ропота, с покорностью, с охотою, с доброю волею, и все тягости, какие подчас столько же бывают трудны, сколько и неизбежны, переноси с христианским терпением; а в заключение, все сии достоинства скрепляй в себе присягою, которую храни как зеницу ока. Присяга есть торжественное обещание, данное тобою лично самому Господу Богу. Что же сего важнее? В полковых знаменах – слава, честь и жизнь служащих! В них в совокупности соединены все святые драгоценности наши: Вера, Государь и Отечество! Солдату в общей с товарищами жизни надлежит обходиться с честными людьми дружелюбно, чистосердечно; с сомнительными – осторожно; к дурным же, напротив того (пока не потеряна еще надежда к исправлению), быть внимательну, попечительну, ласкову и употреблять все средства, чтоб получить доверенность заблудшего, силою коей, советами и примерами успевать спасти его от гибели. Для хорошего солдата довольно, если и одного несчастного, погибающего негодяя удастся ему возвратить к Богу и к обязанностям службы, и сим немногим он положит к подножию Престола такую жертву, какой позавидует и самый добродетельнейший из священнослужителей! Младенец, девять месяцев во внутренности матери образовавшийся, верно, не хотел бы оставить столь покойной конурки: ему мягко, сытно, тепло, чего ж лучше? Иной проказник в минуту рождения так упрямится, не желая расстаться с раздольным, беззаботным житьем, что и щипцами приятеля насилу вытянут; но, явясь в подлунный мир, час от часу начинает ему нравиться и белый свет. С возрастом, постепенно он привыкает к простору, любит природу, свободу, наконец все ему дорого, мило, и – он счастлив!.. А смерть? Тьфу, пропасть, опять горе! Чувства наши стесняются и при одном только помышлении о смерти; легко ли, подлинно, бедному человеку предвидеть и знать наверное, что тленная оболочка его разрушится, бренные замыслы разлетятся и что мы, господствующие повелители подвластных двуногих и даже четвероногих животных, составим собою превкусное блюдо ничтожным червям, ныне ногами нашими попираемым? Но сии-то именно чувства страха более и более удостоверяют нас в истине священных преданий, что душа наша не умирает и что новый мир ожидает ее за гробом, иначе не было бы причин бояться. А посему и надлежит держать ухо востро, не давать промаху и заслуживать аттестат в Небо: там непременные квартиры наши, но здесь мы лишь на искусе! Причем не трудно убедиться, что вера святая и закон государев составляют все наше благо, ограждают нас от всех бед и напастей; следуй по словам веры и закона – и будешь сам себе барин! Добрый солдат, спасительным артикулам слепо преданный, с правами человечества, под кровом матери-правды, с душою непорочною, с совестью чистою прямым добродетельным путем идет, как Волга-матушка течет, ничего не боится, ничего не страшится. Дурные люди обыкновенно говорят: «Как ржа точит напраслина, и поневоле сделаешься дурен!» Вздор! Есть и на Волге мельницы: стучат, шумят, но течения Волги не изменяют. Чистый, честный человек никогда не встретит столь пагубной напраслины, чтоб она имела силу вопреки воле столкнуть его с большого, прямого, безопасного пути на скользкую, безнадежную, проселочную дорогу. Клевета, ябеда и сплетни – зло на свете не новое, но для добрых, хороших людей – зло вовсе постороннее; желать, чтоб зло всюду исчезло, значит желать, чтоб мать природа изменила коренные законы, Вседержителем ей предписанные. Горькая доля, каковую упрочивает себе дурной солдат, бедственным примером остерегает доброго молодого, неопытного воина, которому, чтоб счастливо прослужить узаконенный термин, не предстоит ни малейшей хитрости. Избегай пороков, гнушайся гибельными примерами и утешайся неоспоримою истиною, что верный долгу своему солдат, прямой христианин, стоит выше всех бед, выше всех сплетен и за добрые дела, за усердную службу – вернее пули в мишень – получит достойную награду и в здешней и в будущей жизни; напротив того, и самый успех избегающего службы или подлостью выслужившегося негодяя лакомит поганую душу нечестивца для того собственно, чтоб чувствительнее нанесть ему удар и разительнее низринуть его в бездну вечных мук и страданий. И со мной некогда случалось, что поганый язык безбожного клеветника лизал по моему мундиру, но пятна не оставил, и правая душа не знала горя: безвинно в России никто не страдает. Кто чесноку не ел – от того и не воняет. Не должно, однако ж, забывать каждому и знать: что с честью и славою полка связана честь и слава всех служащих в нем чинов, от мала до велика. Шалуна, учинившего неодобрительный поступок, по уважению иногда к молодым летам и по снисхождению к другим слабостям я могу и простить; но кто видит и знает в товарище своем омерзительное поведение, могущее нанесть дурную молву к лицу всего полка, и не донесет – по команде или лично мне, – тот ни в войне, ни в мире другом и товарищем моим не будет, а когда в знании и сокрытии по делу изобличится – накажется с большею строгостью, нежели сам преступник. Мы составляем одно семейство, и у всех у нас одна душа: вас хвалят – у меня сердце растет, меня хвалят – вам весело; причем слишком было бы глупо, чтобы мы допустили одну шелудивую овцу заразить все стадо! У кого изба засорена – у того и весь двор неопрятен. Теперь десяток-другой прочтешь сам да десяток-другой тебя прослушают, так что ни говори, а строчка-другая за неволю врежется в душу, и за неволю произведет плод! ------------------------------------------------------------- Письмо XIV. Поздравляю, брат Кремнев, тебя и себя с полковым нашим праздником св. Апостола Иоанна Богослова, а матушку Русь – с хорошей добычей! В эту неделю наездники наши, мужики и даже бабы, натаскали к нам пленных французов тьму-тьмущую! Что в Москве уцелело, бусурманы, вишь, сманжетили, не осталось даже ни одной вороны, галки и лягушки; теперь пришлось взяться за крыс и мышей: но как с этого промысла барыши невелики, то и пустились голоколенники по деревням – а наши бородатые мужички того и ждали! Ну, право, мы надселись со смеху, как рассказывали они про свою охоту, как ловят и душат французов: не в пример-де веселее волчьей! Сегодня были мы в церковном параде, и священник по окончании молебна сказал нам слово, которое кончил уж подлинно, брат, диковинкою. «Не наши, конечно, многогрешные молитвы, – говорил отец духовный, – услышаны Господом Богом! Но Царь Небесный явно дает нам чувствовать непостижимое величие и неизреченное милосердие Свое к возлюбленной Им России. Свято-Троицкая лавра, пребывшая чрез все бедственное для нас время без воинского прикрытия, ограждалась и защищалась по сей час десницею Всемогущего Бога, а драгоценная сокровищница Святых Господних храмов, как некогда при татарах и поляках, осталась неприкосновенною! Кто из врагов не испытывал сил овладеть столь лакомым для алчной корысти гнездом святой веры нашей? Но быв вечно поражены свыше, никто не имел успеха и приблизиться к Свято-Троицкой лавре. Даже и чума в Москве, некогда свирепствовавшая, не простирала губительного действия своего к сей священной обители! С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтесь: яко с нами Бог!» После сего, как возвратились мы в шалаши, Вавила Пафнутьич порассказал нам дело-то: ты знаешь, что в Свято-Троицкой лавре опочивают мощи святого угодника Сергия и что у гроба (или, как духовные называют, у раки) денно и нощно стоят монахи на часах, сменяясь по-нашему, по-солдатски. Митрополит, из Москвы в лавру удалившийся, ежевременно также находится при святых мощах, и в самое то время, когда мы жертвуем жизнью на полях славы, отцы духовные жертвуют собою, убивая и изнуряя силы свои в денных и ночных бдениях на молитвах. Однажды митрополит в глухую полночь, уделя несколько минут на отдохновение, спешил опять в церковь; в преддверии оной встретился ему монах, вовсе не знакомый, который тоже, по-видимому, спешил в предлежащий путь. Высокопреосвященнейший владыка тогда уже спросил, откуда и зачем приходил в лавру посторонний монах, когда кончилась служба; не менее того наведена была справка, причем оказалось, что все свои монахи были налицо и приходившего никто не видал, а вслед за сим слух пронесся, что это был сам угодник Сергий... Тут Строчкина спросили к священнику, и он, убегая, молвил: «За что-де, ребята, купил, за то вам и продал». Я, однако ж, верю, потому что спасать нас святому Сергию не новое: как бы ни было, но мы все-таки стали на колени и от всей души молились Господу Богу и святому угоднику... ------------------------------------------------------------- Письмо XV. Вчерась досталось мне стоять на часах в ставке Милорадовича; ты знаешь, что у нас на святой Руси Милорадович известен и старому и малому; для него неприятельские пули и ядра – трын-трава! Пафнутьич за верное рассказывал: будто однажды английский генерал, при нашей армии находящийся, с которым Милорадович дружен и хлеб-соль водит, захотел попробовать, каку-де шутку выкинет русский храбрец, увидя невзначай на тарелке своей свинец, и запросил его к себе на завтрак, приказав повару положить пистолетную пулю в битое мясо. Ну вот, сковороду подали, и кусок с пулею попался прямо нашему батюшке. Он, отрезав сперва ту сторону, где не было пули, пожевал и проглотил, потом и ту часть мяса, что с пулею, положил в рот, пожевал, пожевал, да и проглотил на доброе здоровье! У англичанина волосы дыбом встали, а Милорадович заметил только, что у него покупают черствую говядину. Вот, брат, желудочек! Изжарь, пожалуй, молодцу хоть весь патронный ящик, ему и порох и свинец — малина! А бусурманы хотят испугать нас пальбой! Далеко куцому до зайца! С этакими разудалыми командирами мы и в ус не дуем! К вечеру с передового сторожевого пикета Милорадович приехал домой, повидавшись там с каким-то королем, который при Бонапарте служит, знать, для посылок. Тебе небось смешно, а сердечным королям, чай, вовсе не до шуток! Да что делать? Вишь, колдуну все можно, лишь молвит: «По щучьему веленью, по моему прошенью, будь валет королем, а король – двойкой!» – так они и запляшут в три ноги; многие притом знают, что с ним лучше-де и не схватывайся, ни в три листика, ни по носкам: ты еще тасуешь, а у него уж хлюст. Вот он те ноздри-то и вздует, да так, что и Божьего света не взвидишь! Над нами-то ему нет воли; уж он, брат, не проглотит русского креста, как наш Милорадович английскую пулю – стара материя! Кажется, что Бонапарт начал пришепетывать (толковали адъютанты) и из высоких-то царских хором стал поглядывать на леташевскую лазейку, в которой живет Кутузов; уж не раз-де засылал к старику и королей и генералов: ступайте, дескать, переговорите, уж не о том речь, чтоб покорить Русь, а чтоб подобру да поздорову убраться за море, домой; только смотрите, не сделайте промаху: он-де, старая лисица, рыльцем роет, а хвостом заметает, у него-де для таких, как мы, друзей есть разные штуки; стойте прямо к лицу, держите ухо востро и не зевайте: он, слышь, часто одной стороной плачет, как река льется, а другой, вишь, помирает со смеху. «Расставь карман! – сказал я сам себе, поглаживая родимой штык. – Неравно ты подкузьмишь нашего Кутузова!..» Сказывают, будто из армии к батюшке царю, в Питер, всегда посылаются в один час два курьера по двум разным дорогам – один с тем, дескать, чтоб доехал целым прямо, а другой с тем, чтоб попался французам: у первого – настоящее дело, а у другого – сказки. (Вон, чай, из той книги, что подчас на биваках читает нам причетник Строчкин: куды, брат, хороша! Что твоя брага! Ввек не забуду аглицкого Лимондра[1] да Барандебугскую Марка Графенью [2]. Вот как эти медовые сказочки называются!) Ну, вот со сказками-то курьер на другой же станции и попадется неприятелю в лапы, словно налим в нерета! И пойдет, слышь, кутерьма! Бумаги схватят, курьера свяжут, первые – читать, последнего – допрашивать – умора, да и только! А как увидят, что ладится на их руку, что старик будто бы, знать, струсил, что воевать ему и не с чем и не хочется, так не только что с честью в Питер проводят, бумаги отдадут, да и золото в карманы курьеру насыплют!.. «Дожидайтесь, приятели, – думает себе Кутузов, – хлебайте-ка уху, а рыба дорога! Мне бы только вас как-нибудь позадержать да московским дымком подкоптить, а там вы у меня по холодку попрыгаете цыганский танец». Вот, брат Данилыч, что значит ум! Боже милосердый! Какие у нас есть люди! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Английского милорда. [2] Бранденбургскую маркграфиню. ------------------------------------------------------------- Письмо XVI. На днях чрез передовые посты пропущен в Леташевку и обратно французский генерал Ларя-стой[1], который, говорят, до войны жил в Питере, да по знакомству-то и подъехал было к Кутузову, вишь, с миром! Вот что подслушал я, как полковник рассказывал офицерам, иное место понял и с трудом, но не проронил словечка. «Император мой, – говорил Ларя-стой старику, – по свойственному исключительно ему одному человеколюбию не хочет проливать более крови; он, несмотря на приобретенные им успехи и те блистательные выгоды, коими окружен, обладая сердцем России, дарит императору Александру мир, не желает распространения границ французской монархии, не увлекается видами корысти и, к удивлению, ограничивается, как кажется, одною только дружбою русского царя! Я не думаю, чтоб столь важные пожертвования со стороны моего владыки не порадовали вас, почтеннейший генерал, а и того менее, чтоб могли быть отвергнуты вами в самое то время, когда армия наша в наилучшем и, можно сказать, цветущем состоянии и когда по одному мановению резервы наши могут, усиля, сделать ее более и более непобедимою! Прибыв к вам, как к приятелю, не в лице посла, я говорю с вами языком человека, всей душой вас любящего, за хлеб, за соль и за дружбу многим русским благодарного. Примите искренний совет мой и поспешите воспользоваться спасительными для вас обстоятельствами, дабы настоящим и вовсе, впрочем, неожиданным расположением императора моего, вопреки здравой политике, очевидно, в пользу России склонного, заблаговременно успели вы отвратить от вашего отечества новые беды, в исполинских замыслах неподражаемого гения вечно готовые!» «Любезный Ларя-стой, – отвечал Кутузов, – мир как благой дар Небес, императором Наполеоном предлагаемый или в вашей только благородной и участием преисполненной душе возникший, ценю я выше всех сокровищ в свете, и с моей стороны намерения к тому всегда были решительны и постоянны; недоставало только, да и ныне недостает согласия повелителя моего, но и в нем сомневаться не имею я причин; с последним курьером, правда, получил я небольшое противоречие: Его Величество слегка намекает вместо конца о начале войны, но под сим предлогом, вероятно, разумеет он усилия относительно мирных статей, чтоб не осрамился я в изложении их! Склоните, любезный Ларя-стой, императора вашего на продолжение хотя маловременного терпения и будьте уверены, что не далее как чрез неделю я приеду к вам сам лично, и дела пойдут как по маслу; в обеспечение этой истины вы довольно знакомы с ангельскими свойствами государя моего, чтоб судить о состоянии беспредельно чувствительного сердца сего благодетельного монарха, настоящим положением России крайне растерзанного. Чуждый мести, подстрекаемый единым желанием возвратить подданным счастие, спокойствие и восстановить поколебавшуюся некоторым образом в основаниях своих славу, он готов с пожертвованием собственной жизни стремиться к благотворной цели, и сие высокое чувство венценосного благодетеля народа своего ручается нам за скорый конец сей пагубной для нас кампании». Окончив разговор, столь дружеский, чистосердечный, выпили, слышь, приятели за здоровье друг друга шипучего. Целый, вишь, час прощались, обнимались, насилу-де расстались! И Ларя-стой, как индейский петух, с развевающимися полами золотом шитого мундира, полетел в Москву. «Добры ребята смоленская шляхта! Сам царь похвалил, головой покачал и трижды плюнул!» – сказал я про себя. «Вы изволите полагать, Иван Григорьевич, что ни в каком случае теперь в России мир состояться не может?» – спросил полковника штаб-лекарь. «Вопрос ваш тотчас разрешится, – отвечал полковник, – скажите только, согласились бы вы, поймав волка в тенета или в капкан, удовольствоваться одною шерстью и отпустить хищного, вредного зверя, не содрав с него всей шкурки? Напротив того, я полагаю, что, согласясь на мир, а не предписав его, трудно бы было согласить выгоды держав, под железным скипетром Наполеона страждущих и из века в век с Россией дружных; кроме того, мир обыкновенный – с обоюдными правами – слабое принес бы вознаграждение нашему императору за испытанную непоколебимую в нем твердость, за скользкий, опасный путь, по которому с христианскою покорностью к Провидению шел он чрез все критическое время бедственной войны, без всякого к ней со стороны своей повода, за гибельное, наконец, положение и горькие слезы расхищенных граждан, за кровь и исполинские труды верных ему воинов! Все это вместе и при величии духа, в душе непобедимого, но при отеческой любви благодетеля-царя к верноподданным, тяготило драгоценную жизнь его, лишало сна, покоя и всех радостей, какими, предводимый буйною, дерзкою отвагою, окружен был враг его; впрочем, мир – дело, кажется, не человеческое. Прочтите высочайший манифест, в начале войны состоявшийся: в нем горят божественные истины, в настоящее время почти разгаданные и разительно убеждающие, что сердце царево в руце Божией и что в непостижимых нами судьбах Вседержителя, без сомнения, определен мир сей с воздаянием каждому по делам своим». «Покойного и приятного сна, Господа!» – сказал полковник, ложась под патронный ящик. Все разошлись, а я все еще, распяля уши, слушал. Разговор не на нашу руку, а понятен, каждое слово так и стучит в сердце. «Ну, Бонапарт, – подумал я, – уж по всему видно, что плясать тебе камаринского под балалайку!..» Куды, брат, жаль Свистунова; нельзя не вспомнить – тьфу, пропасть! – какой был на балалайке-то мастерите! На щипок, злодей, по суставчикам косточки так, бывало, и разбирает! Сейчас нашему полковнику принесли генеральский чин, он рад – а у нас и ушки на макушке! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Лористон. ------------------------------------------------------------- Письмо XVII. От Кремнева к безногому инвалиду Федору Лазареву Ранцеву. Нижеподписавшийся Кремнев, слава Богу, жив, здоров, в армии и поспел еще ко времени: на ловца и зверь бежит! Расставшись с молодой новобрачной женой, с родной семьей и с тобою, друг сердечный, лишь только вступил на большую дорогу да подошел к станции, а тут и привалила сибирская почта на четырех тройках; смекнувши делом, нут-ка-с к почтальону. «Не оставьте, батюшка, – взмолился я, – прилепите к себе старого солдата, на чеке доеду, не усну и, как раб, в дороге служить вам буду. На святую Русь, вишь, Бог гнев послал, черный год пришел царю и подданным, но Бог милостив и сжалится, а люди в армии все-таки надобны. Я гожусь еще воевать с врагом: ремесло это мне не новое». «Сохрани Бог, отказать тебе, – сказали в один голос содержатель станции и ямщики. – Да мы тебя, сударика, в пазушке довезем, давай нам этаких людей больше!» «Ну-ткась, вы, разудалые, поворачивайтесь, повеселите, али вы забыли, как прежде любили!» – прокричал один из ямщиков, усевшись на козлы. «Выбирай, брат служба, любую тройку и садись на любые роспуски, – сказал смотритель, – не изомни только чемодана». «Пошел!» – скомандовал почтальон, и на третий день – как пить дал – я в Леташевке! Полк наш впереди, но уже смеркалось, вот я и приютился на гумне, которое занято было конным конвоем Главнокомандующего. Унтер-офицер, увидя меня, расспросил, откуда и зачем, взял паспорт, показал офицеру; офицер снес к старшему адъютанту, а адъютант, удержав паспорт у себя, приказал, пока спросит лично к себе, оставить меня при команде. «К чему здесь такая осторожность?» – спросил я ундера, поговоря, ознакомясь и уделя ему одну из сдобных домашних какурочек с яичком в середочке. «Осторожность в военное время душа всей армии! – отвечал мне Спиридон Матвеевич. – Своих мы не боимся: из русских, верно, не сышется столь гнусный безбожник, чтоб изменил Богу, великому государю и отечеству. Но в неприятельской армии много поляков, которые по-русски говорят, как мы с тобою, и двух молодцов мы уже подтенетили, пришедших под именем маркитантов с продажными духами узнать силу, способы и расположение наше. Теперь они разнюхивают в Сибири золотую руду и за честь эту должны благодарить осторожность нашего конвоя. У нас, правду сказать, и у самих есть такие же разудалые: один – то и дело что из Москвы да в Москву, а другой – у Бонапарта на приспешной рубит дрова с самого вступления; а как тот и другой говорят на всех бусурманских языках, так немного проходит мимо ушей их, чего бы они не знали и чего б, следовательно, не ведали наши начальники». «А буде их откроют, что тогда будет?» – спросил я. «Тогда их повесят, и более ничего не будет», – заключил Спиридон Матвеевич. Признаться, брат Лазаревич, теперь только узнал я, что значит война в родной стороне. «Здесь мало храбрости», – шепнуло мне сердце. «Без ума голова шебала, а без храбрости тоже плохо», – проворчала душа; иной, чтоб прослыть храбрецом, век свой хлопочет, а успеху нет! Знают и не верят – беда да и только! «Борисенко! На случай нечаянного выступления назначь одну из заводных лошадей Кремневу, с тем, однако ж, чтоб он вел еще двух, чрез что одним гусаром будет у нас в строю больше», — с сим распоряжением Спиридона Матвеевича я уснул сном мертвым. ------------------------------------------------------------- Письмо XVIII. В полночь получен приказ: быть в готовности, и чрез несколько минут все генералы, офицеры и конвой стояли уже пред квартирою надежды Белого Царя и всей России Кутузова, который вскоре и сам вышел. Ему подвели лошадь, подставили скамеечку, он сел и поехал к бивакам; ночь была темная, ехали тихо: никто словечка не промолвил, но у самого лагеря встретились нам конные артиллеристы с заводными лошадьми. «Куда вы?» – спросил Светлейший. «На фуражировку», – отвечал офицер. «Что за вздор! Быть не может!» – «Точно так, ваша светлость». – «Да что делается в лагерях?» – «Там все тихо». – «Верю, теперь не до того, чтоб играть в чехарду, но войска готовы?» Офицера взяло раздумье, он не знал, что сказать, и после многих вопросов молвил, что войска спят. Между тем, как зашла и продолжалась речь, адъютанты бросились на биваки и, возвратясь, доложили дежурному генералу Коновницыну, что войска – спят!.. И... батюшки-светы!.. Словно котел, закипел Кутузов. «Сейчас, – закричал он, – сейчас нарядить следствие, сыскать и представить ко мне виновного, кто б он ни был!» Не знаю, чем кончилась суматоха и куда (на своих уехал или на казенных) улетел виноватый, только вот что порассказал мне Спиридон Матвеевич: «Ныне с рассветом велено всем войскам невзначай напасть на неприятелей, задать им перцу и растрепать их в клочки, но бумага об этом, от Светлейшего в лагерь кому-то посланная, пропала, а видно-де, из рук нечитаная в карман попала, проспала и все дело испортила! Уголовная беда! За это и повесить так все еще будет мало». Когда все возвратились в Леташевку, меня повели к старшему адъютанту майору Настругову, который, похваля добрую во мне волю, спросил, где желаю служить. «В прежнем полку», – отвечал я. «С Богом! Вот тебе повеление об определении и красненькая ассигнация, чем жалует тебя государь за усердие твое. Я уверен, – примолвил он, – что милосердие и святая справедливость Провидения сохранят жизнь твою, к счастью и пользам оставленного тобою семейства. Жертва твоя многих бы пристыдила, если бы можно было заглянуть в души, и под нашими мундирами гнездящиеся». С сим словом он поцеловал меня и отпустил. «Уж подлинно отец и командир адъютант этот!» – подумал я. ------------------------------------------------------------- Письмо XIX. Наконец я посреди любезных моих товарищей. Душа моя млеет от радости, видя живых здоровыми и слыша, что убитые легли не даром и не прежде, как заплатили нехристям за оскорбление Божьих храмов без недоимки; но особенно заставляет меня радоваться скромность моих деток; никто про себя не говорит, и что захочу знать, Еремея спрашиваю про Карпа, а Сидора про Кузьму. Уж это давно замечено: кто кричит, что он храбрец, пиши смело, что трус. Ты вместе со мною читал грамотки Ручкина, который хвалил других, а о себе ни полуслова, но что же выходит? В сражении под Бородином, когда дошло до рукопашного боя и когда полковник, схватив ружье, бросился вперед, на него напали два француза и один только миг оставался до неминучей смерти. Ручкин, увидя в опасности полковника, стремглав подлетел на спасение: одного бусурмана заколол сразу, а от другого, заслоня собою полковника, получил толчок в спину штыком, который, к счастью, на ребре свихнулся и вышел насквозь в левый бок. В это время убитый француз выпустил ружье, которое держалось на штыке, но только вынули из Ручкина смертоносное оружие, как он кинулся к опередившим его товарищам и, будучи счастливее других, заколол еще трех французов. Главнокомандующий 1-й армиею Барклай-де-Толли, увидя подвиг Ручкина, который был запачкан с ног до головы в своей и неприятельской крови, подозвал его к себе, надел ему крест и, поздравя унтер-офицером, приказал идти на перевязку. Благодарю Бога, что ему приказали: иначе он бы не пошел и одним сынком у меня еще было бы меньше. При отступлении полковник взял его на дрожки, но чрез пять дней, полагая, что Москву будут защищать, он был уже во фронте. Другому, Сучкову, оторвало обе ноги; его хотели нести назад. «Напрасный труд ребята, – сказал Сучков, – жить мне нельзя, да я и сам не хочу: тяжка жизнь безногому. В суме моей остались еще патроны, надобно, чтобы они пошли в дело. Посадите меня, ради Бога, возле батареи на пригорочек, чтоб мне ловчее было целить в супостатов». Желание храброго безногого товарища исполнено, и он действительно восемнадцать выстрелов сделал, но ни разу не охнул. По окончании сражения, когда раненых сбирали, душа Сучкова была уже в небесах. Помолясь о душе покойного Сучкова, я прижал к ретивому сердцу Ручкина и расцеловал молодца, как влюбленная невеста красавца жениха; да уж не вытерпел, поцеловал кстати и штык, которым он работал. Вот вещь драгоценная! Жизнь свою прозакладую, что штык выдумал человек, у которого натура была русская. До смерти люблю! И лишь возьму в руки друга – вся кровь во мне закипит, того и гляжу, что кости сварятся, и в гроб лег бы со штыком, коли б можно было! ------------------------------------------------------------- Письмо XX. Поздравь, брат Лазаревич, меня с обновкой; сейчас только кончилась при Тарутине славная потасовка. Баталия была прямо молодецкая! Ну, будь ты семи пядей во лбу, а лучше бы не выдумал, как Бениксон [1] , который, помнишь, был в Пруссии главнокомандующим и который теперь располагал сражением. Кутузов призвал его к себе да и сказал ему: «Теперь начинается новая война, и первый из созревающих плодов, мудрою политикою русского императора произращенных, я вручаю тебе: возьми войска, да возьми себе и сторожевые неприятельские полки, против нас расположенные – я дарю их тебе вместе и с королем, который ими командует. Утешь батюшку-царя – а я в стороне!» С вечера Бениксон с генералом Толем написали, как делу быть, а с рассветом и хлынула вся армия! Напала, растрепала и задала бусурманам такой трезвон, что любо да и дорого! Тысяч десяток положили мы на месте, двадцать две пушки да тысяч шесть пленных прибрали к себе в лапы. Кутузов ни во что не мешался: смотрел только и восхищался, как мы московских гостей потчевали и угощали! Король улепетнул с немногими, а Бениксон, словно медный грош переплавился, – помолодел! И дельно, он – старик хваткий! Но начальники, брат Лазаревич, у нас все люди диковинные! Бог их бережет, а они себя вовсе не жалеют! Чуть где огонь посильнее или наши попятились, они уж тут, и не верится, как порасскажут про Барклая, Раевского, Дохтурова, Коновницы-на, Остермана, Ермолова, Паскевича, Палена и про других-прочих генералов, как они проказничали под Бородином; их, слышь, и не ищи, где нет свинцового града; у Барклая-то перебили всех адъютантов, всех ординарцев и весь конвой, а он? Что ты думаешь? Сотрет с лица пыль, понюхает, не торопясь, табачку, даст коню шпоры да и брызнет стремглав, где и мухам жутко!.. А от старых – и молодые учатся!.. В гвардии есть полковник Быстрой[2] – детина, как будто на заказ сделан: кровь с молоком. Он с егерями у Бородина защищал мост; я нарочно ходил взглянуть на него: ну, сущий, брат, орел! А натура-то у него, кажись, львиная – в сраженье, говорят, ужас как страшен: землю, слышь, так и дерет, лишь завидит нехристя; волосы всклочены, словно овин, нарочно не стрижется и не чешется; глаза – как казацкая пика, и у кого, знашь, душонка-то пуховая, насквозь так и лезут; грудь широкая, а в плечах – ни дать ни взять – Илья Муромец! «В штыки!» – заревел, вишь, он, как французы вскочили на мост, и пошла потеха! Один егерь немного приотстал, Быстрой тотчас схватил его на руки и, как молния, бросился вперед. «Вот твое место! Бей и коли встречного и поперечного!» – сказал он, поставя егеря к французскому носу; егерь приосанился, приободрился – и французский нос на сем свете табаку уж более не нюхал! Потери наши под Тарутином велики тем только, что убит храбрый корпусный генерал Багговут, о котором плачут офицеры и солдаты: предобрейший был-де командир! Вот, брат, как эти чудаки служат: лишь расстегнули у покойного мундир, а в боковом кармане и лежит письмо к самому государю, где он молится – не оставить хозяйку и сирот его! Стало быть, сердечушко чуяло невзгоду. А вильнуть душою, как сын Церкви, Багговут не хотел. Видя столь воистину христианские примеры, скажи, Лазаревич, по правде, приходится ли нашему брату рассуждать о жизни? Так пусть будет как угодно Богу. Но я, лишь первый выстрел, пошел вперед, а там – куда б кривая не вынесла! Кутузов хоть и не близко стоял, а чугунные просвирки и к нему долетали. При Главной квартире больно скучают об артиллерийском офицере Безобразове, который был в ординарцах и убит здесь же; молод, но умен был покойник и обещал в себе залихватского парня. Вскоре чрез прискакавшего курьера получена здесь лакомая весточка, что граф Витгенштейн в этот же самый день разбил французов у Полоцка, перелетел чрез Двину и взял город штурмом. Везде слышны одни слова: «Ляжем костями, но не осрамим земли Русской». У Витгенштейна есть какой-то Бибич[3], не велика птичка, а ноготок востер! «Посмотрим, – говорит капитан, у которого я сегодня для посылок, – что-то теперь выкинет Бонапарт? Хоть на выдумки он и востер, но придется молодцу верхним-то концом грешного тела чухвиснуть вниз да попроситься у русского царя в домовой отпуск, а не то не миновать ему Сухаревой башни!» --------------------------------------------------- Примечания: [1] Беннигсен. [2] Бистром. [3] Дибич. ------------------------------------------------------------- Письмо XXI. Вчерась получен приказ, чтоб не пешком идти, а лететь на новую Калужскую дорогу. Бонапарту черные книги сказали, вишь, что он с армией благополучно пройдет домой чрез Киев, а наш бравый наездник Сеславин и без книг смекнул, куда он гнет и тянет: тотчас прислал весть; а тут, как тучи, и понеслись один за другим все корпуса, после и Кутузов с гвардией. Бонапарт лишь к Ярославцу – «Шалишь, Наполеон! Это не прежняя пора: я те выхвачу все зубы вон!» – сказал Дохтуров. «Бей, ребята, не на живот, а на смерть!» – подхватил подоспевший Раевский. «Тебя или меня здесь прикроет мать сыра земля, но без того Калуги не увидишь, друг серый», – молвил прибывший Кутузов. И... забурлили, забушевали сибирские чугунные яйца, засвистали свинцовые орехи; ты без труда угадаешь, любезный Лазаревич, каково русские дрались, если порассудишь: кто из чего хлопотал и кто чего хотел. Французы врезывались в сторону, в которой хлеб-соль богатая и чрез которую могли б они пройти домой припеваючи; а мы поворачивали их на разоренный путь, по которому ворвались, на котором зубов почистить нечем и где смерть с косою и с секирою ждала нехристей, как голодная собака сального куска; из них каждый видел свою собственную беду и на смерть лез, избегая смерти. Мы за себя не боялись – умирали за родной свой край не менее, чтоб отмстить врагам за осквернение храмов Божиих и за тяжкое горе батюшки Белого Царя, желая притом избавить досужих приятелей от трудного похода за море, чтоб и другому неповадно было: неравно вздумал бы залететь к нам такой же янька с золотыми пуговицами! Теперь ты видишь прямое дело и знаешь, почему французы в Малом Ярославце дрались, как дикие звери; но в долгу и мы не остались: они с нами, а мы с ними в улицах города так перемешались, что ружейный огонь поневоле прекратился. Зачем же стало? – принялись в штыки, вручную, под микитки, а наконец вцепились и в виски; одиннадцать раз мы очинали Ярославец, одиннадцать раз французы врывались в город! Весь день, весь вечер провозились мы зуб к зубу, нос к носу, и в глухую только полночь, как зги Божией не видно стало, выбившись из сил, кому где пришлось, тут и прилег. К многим из нас приказ начальства вовсе не доходил, и нельзя было: потому что в одних улицах французы были ближе к нашей армии, а в других наши стрелки лежали вплотную к их бивакам; но лишь забрезжило, все встрепенулись, все снова бросились – к буйным головам, к святым волосам, и грудь только да сердце всю суть знает да и ввек Малого Ярославца не забудет! У меня, брат, и теперь еще сусалы распухли, а зевальцо-то, кажись, и по днесь не на месте. В этом сражении ужас как исковеркали генералу Дорохову ногу – не жить, чай, сердечному! Бонапарт повел было несколько колонн в атаку: все думали, что будет вновь жаркое дело! Кутузов и государю, вишь, чрез полковника Жаредного[1] донес, что без генеральского [2] сражения неприятеля в Калугу он не пустит, но, видно, не с той ноги кума плясать пошла: войска наши стояли в боевом порядке, словно на смотру, все было живо, весело, здорово; все надеялись, никто не сомневался, и в глазах каждого солдата можно было прочесть: победа! Наполеон смекнул, что дело плохо, и, поворотя налево кругом, пустился без оглядки на Боровск и Вязьму. Говорят, что Кутузов, заметя отступление французов, помолясь Господу, первейшему спасителю России, сказал: «Аминь! Богу слава, а тебе, брат, неугомонному дитятке, всемирному завоевателю, вечная память! Теперь уж ты для меня легче пуху! Матвей Иванович и Михайло Андреевич! – молвил он Платову и Милорадовичу. – Провожайте гостей нога в ногу, а мы проселочными дорогами забежим вперед и, где придется, приготовим, чем Бог пошлет, важный пир!» --------------------------------------------------- Примечания: [1] Жандра. [2] Без генерального. ------------------------------------------------------------- Письмо XXII. В одно и то же время, как неприятельская армия брызнула на утечку, пошли и мы проселочными дорогами к Смоленску, но, проходя в Ярославце, мимо монастыря, ужаснулись, увидя не только ограду, Божий храм, но даже и святые иконы пулями и ядрами в щепу расстрелянные! Бог попутает злодея на все беззакония, но поглядим, какой конец будет! Из Москвы получена весточка, что генералы Иловайский и Бенкендорф, въехав с летучими командами и казаками еще при оставшихся в ней французах, растормошили их по-свойски, отбили тысяч пять человек в плен и более десяти пушек. Несколько батальонов посланы, вишь, были с нашими пленными прямо по Большой Смоленской дороге: в числе пленных был генерал наш барон Винцовогороде[1] и полковник Нарышкин. Бедняжек без сна, без пищи, и одна скорая смерть казалась отрадою, но Бог, к спасению их, послал ухарского наездника Чернышева, имевшего под командою летучий отряд залихватских удальцов; он лишь пронюхал, что наши в горе и в неволе – стрелой примчался и дело-то выворотил с изнанки на лицо. Хвалиться, брат, и нам нечем: правду сказать, не масленица и для нас была! Верст по шестидесяти откатывали мы в сутки, чтоб не опоздать на встречу, но французов подчас и жалко было! Словно в ящике запакованные, двигались, нельзя им было за нуждой отворотиться без опаски, уж о том не говорю, что Платов с конницей, Милорадович с пехотой, граф Орлов с отрядом, наездники с командами и с отвагой на каждом шагу или заграждали им путь, или, догоняя, заставляли останавливаться и огрызаться; но то делали и мужики, бабы и даже ребятишки: Бог весть откуда, словно саранча, налетали и – на ружейный только выстрел – без умолку их тревожили, а чуть кто отделится – и поминай как звали! У Колоцкого монастыря Бонапарт попробовал было остановиться, и за грубость, вишь, хотел поколотить Платова, но тот отобрал за бесчестье 62 пушки и прокомандовал: «Шире шаг!» Но вот уж мы поравнялись с Красным, а пальба слышна на большой дороге, позади нас. «То-то, ребята, потешимся!» – заговорили офицеры, которые от самого Ярославца ни разу не были в избе и зябли вместе с нами. Осень, как нарочно, наступила прехолодная; частенько перепархивал снежок, поля уже забелелись, а у нас подчас не было дров, чтоб кашу сварить; и их благородия не на шутку поизветшали, другие (новички) и хлебцем не запаслись: деньги-то и есть, а купить не у кого – маркитанты к нам редко доезжали, лишь появятся с провизией, как задние войска нарасхват и подымут; ну, вот и кормишь их своими сухарями! Грызут любезные да еще и похваливают! И грех и смех, бывало, с этими дворянчиками! – а храбры, пострелята, да за то ведь и любишь! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Винценгероде. ------------------------------------------------------------- Письмо XXIII. За городом Красным, при селении Добром, лишь успели одну часть армии растянуть как тенета, другую разбросать по разным местам, чтоб можно было давать помощь, где нашим придется невмоготу, – Бонапарт и нахлынул; да как завидел, что его объехали, вот он и ринулся, чтоб прорвать и провалить прямо грудью! Но прямо стояла грудь русская! Сухи, брат, орехи, неравно испортишь зубы! Он открыл со всех сторон адскую пальбу; земля, кажись, застонала, и небо загрохотало, но везде русские огонь выдержали, всюду молодецким штыком напор остановили, и вдруг – во всей линии попятили назад. Вот тут, чай, и поневоле Бонапарту померещилась старая пословица: всяк сверчок, знай свой шесток; кабы сидел дома, не знал бы горя, а теперь – как быть? куда деваться? «Шах и мат!» – кричали наши начальники. Долго еще он суетился и туда и сюда кидался, но, видно, уж зашел ум за разум, да и машина-то не хватила. «Капут!» – сказал, вишь, он, задал коню шпоры и ударил прямо в Оршу, оставя корпус спасаться, как Бог по сердцу положит. А тут случись же, на беду, что Милорадович – именинник; некоторые полки, в команде его бывшие, как водится, поздравили любимого, знаменитого своего генерала с днем Ангела, он хвать в карман – а денег ни алтына. «Дарю вам, друзья, вот эту неприятельскую колонну (невдалеке бывшую), она ваша, товарищи!» – сказал Милорадович. «Ура!» – раздалось в воздухе. Не успели трех перечесть, а колонны как будто не бывало! «Важная проделка! – закричали солдаты иных корпусов (у которых разгорелись зубы). – Да ведь и наша денежка не щербата! Мы-то чем же согрешили?» Дошло, брат, и до ропоту; что делать? Тотчас все начальники назвались именинниками, и грозная, страшная пред сим Наполеонова армия обратилась в именинные подарки! Царица Небесная! Каких чудес на белом свете не бывает! (Это значит: кошке игрушки, а мышке слезки!) Чудное, брат Лазаревич, дело! Ведь французы какими были, таковы и есть! Бусурман умирает, а ногой все дрягает; ружье-то у него в руках такое же, не болваном он стоит, штыком так же, как и я, работает, а все не то: дареного-то заколешь как-то и смелее и ловчее. Досталось, брат, невестке на отместку; и если из числа пришедших сюда неприятельских войск спаслась половина, то, конечно, не в колоннах и даже не в кучках, но просто врассыпную, к чему пособляли им лес и река, которая только что замерзала и чрез которую переходя многие потонули; наше дело было, по старому поверью, разбить в пух, а для убегающих были казаки, которые целый день не переставали доставлять отбитые пушки, знамена и другие-прочие военные снаряды. Но о пленных и говорить не стоит. Перед вечером Кутузов объехал всю армию, благодарил каждый полк порознь; но вот к слову пришлось: благодарить он куда мастер – так и вытянет душу на самый кончик носа! Слушаем, не дышим и ног под собой не слышим – ведь создаст же Бог этакого человека! Он, право, дня два-три прокормит добрым, русским приветливым словом, за которым в карман, как говорится, не лезет, и к солдатскому сердцу большую дорогу знает. ------------------------------------------------------------- Письмо XXIV. У гвардии Кутузов лишь слез с коня да сел у огонька на барабан – и облепили старика генералы, штаб- и обер-офицеры, все гвардейские солдаты; и я под шумок приютился туда же. Спаситель Отечества (как стали называть его все, большие и малые), оконча благодарность к разным окружающим его лицам, молвил: «За все последствия, столь счастливые и блестящие, после Бога, обязаны мы геройской твердости государя императора: примера еще не было в историях держав, чтоб кто-либо предупредил равномерно постоянным (и выше человека поставившим его) самоотвержением». Речь сию перервал казачий полковник Лазарев, привезший от атамана Платова какой-то маршальский жезл, у неприятеля отбитый, который радости не прибавил, но разговор переменил. «Вот минута, в которую армия Благословенного Александра точь-в-точь подобна торжествующему ополчению Димитрия Донского на Куликовом поле!» – сказал генерал Лавров; с сим вместе «ура!» огласилось в гвардии, «ура!» пронеслось по всей армии, «ура!» повторилось на всех пикетах, во всех обозах и, переливаясь от одного к другому русскому, отозвалось и в передовых сторожевых полках. Если ты не знаешь, что такое Куликово поле, что Димитрий Донской и Мамай, царь татарский, то попроси растолковать себе соборного протопопа; ныне их всему учат, а нас, брат, с этой сладкой русской былью давно уже познакомил генерал, который если послужит в полку еще год-другой, так можно отвечать, что солдаты будут ведать, кто когда завоевал Царьград и сколько лет греки страдают в неволе, не имея власти в собственных женах, чем хотел было Бонапарт обездолить и нас грешных! Час битый гремело «ура!», шапки гвардейских солдат взлетали к облакам; на лице каждого русского словно напечатано было: «Христос воскресе!» Весело! мило! «Да о чем же из глаз слезы ручьем текут и у фельдмаршала, и у нас?» – спросил я у гвардейского унтер-офицера, аршина в три ростом, который, рыдая, всхлипывал. «Хорош ты, если не плачешь, мокрая курица! – сказал мне великан (кинув взор к своему тесаку, с которым равнялась моя голова, которую я нарочно опрокинул назад, чтоб он увидел мои слезы и не дал туза!). – Ты слышишь, что речь зашла о святой старине, – продолжал великан. – Не мы первые спасаем Русь. Покойные деды и прадеды наши не хуже нас управлялись и с дикою чудью, и с заморскою сволочью, а не так – где бы нам быть на белом свете? Свое родное дорого, ты, видно, забыл, как Москву-то отдавали?» Тут, брат, так схватило за живот и такой задало трезвон душе и сердцу, что и небо с овчинку показалось. С последним словом схватил великан горсть земли пополам со снегом и, целуя ее, примолвил: «Вот она, матушка Русская земля, холодна – да своя родная! Не надо мне и царских палат за морем, не тронь моей курной избы! Я – русский и счастливее быть не хочу...» Но кончить всю речь его – и язык бы не поворотился. «Ведь дернула же меня нелегкая завести с пострелом разговор», – думал я. Голос, как сатана, из бочки лезет, весь затрясся великан, на глазах у него вместо слез кровь выступила, ну так, что во мне все жилки затрепетали, того и гляжу, что вместо француза скорчит он в три погибели меня горе-горького; по счастью, Светлейший встал, великан оборотился в ту сторону, а я, поджавши хвост, ну-тка к своему ранцу без оглядки и... насилу опомнился: уж весела была беседа! Есть чем помянуть чадушку – демон сущий, прости Господи! Ну сохрани, Царица Небесная, коли б и французы-то этакие же были! ------------------------------------------------------------- Письмо XXV. «Здравствуйте, отец и командир! – сказал нашему генералу подъехавший к полку на походе знакомый адъютант Кутузова. – Поздравляю с прошедшими именинами и знаменитою победою!» «Благодарю, любезный земляк, и радуюсь, что вижу вас после вчерашнего пира, который, без сомнения, не дешево нам стоит», – молвил генерал. «Напротив, наши потери весьма незначительны, – продолжал адъютант. – Убит полковник граф Грабовский, а офицеров и нижних чинов более легкораненых, потому что дело началось и кончилось почти на одних только штыках, а на штыках мы – старые прослесари [1] ». «Можно ли спросить – не о том, конечно, сколько убитых, которых счесть нельзя и не стоит, но – сколько взято французов в плен и какие отбиты трофимы[2]?» «Извините, ваше превосходительство! Чтоб исчислить все это в настоящее короткое время, не пособит никакая матимачиха[3] . И теперь еще гонят пленных, как стада овец, везут и несут трофимы, как в дождливое лето грибы, а потому дело это окончательно возложено на Вертеля[4], как военного начальника в Смоленске. Но нам предстоит другой, не менее торжественный праздник: вы знаете, что адмирал Чичагов имеет достаточные средства пресечь Наполеону отступление, о чем в ночь еще посланы к нему в разных направлениях три фельдъегеря с повелениями фельдмаршала, которые, если получатся вовремя и исполнятся в точности, – мы будем иметь удовольствие угощать победителя Меропы [5] на русских биваках». «Солдатскою тюрею», – подхватил генерал. «Помилуйте, – продолжал адъютант, – его же добром, да ему же челом. У нас теперь благодаря успехам оружия и чутью славных донцев отличные парижские повара и, как закром, полная кухня; можем даже позаимствовать и походную его французского величества серебряную посуду, в казацкие фуражные торбы переселившуюся, лишь бы пожаловал да попался в руки, а за нами дело не станет: тотчас изготовим, какое изволит хрюкасе [6], впрочем, я столько убежден в этом событии и полагаю его так верным, как и то, что вы с полком вашим будете сегодня ночевать на снегу в поле, а я – на навозе в коровнике. На станции нет ни одной пустой избы, кроме бывшей квартиры Наполеона, занятой фельдмаршалу; все решительно наполнены умершими, смрадными и умирающими французами. По счастию, горе это утопает в душевной радости, возникшей из превосходнейшего и богатейшего источника, явно предсказывающего нам участь французского императора, долженствующего соединиться с нами, если не душой, так телом, то есть если не собственной персоной, так всей своей армией». «Нельзя ли и нас сделать участниками?» – сказал генерал. «С удовольствием! – отвечал Настругов. Он продолжал: – Из памяти и сердца каждого россиянина-христианина до последнего зевка не изгладится, конечно, манифест 6 июля сего года. Но нельзя не повторить важнейших и, без сомнения, по влиянию свыше помешенных в нем слов: «Дотоль не вложу меча моего во влагалище, доколе не сотру с лица земли врага, дерзнувшего войти в пределы мои... На начинающего Бог!» Это первое. 6 августа сего, 1812 года – когда Смоленскую Божию Матерь при неизбежной опасности выносили из собора к армии по желанию народа, в большом количестве стекшегося, на городской площади отправлен был молебен; и только что священник, читавший св. Евангелие от Луки, успел заключить его словами: «Пребысть же Мариам с нею яко три месяцы и возвратися в дом свой» , – в ту же минуту загрохотали убийственные орудия, посыпались ядра, и народ стремглав разбежался, унося с собою последние звуки пастырского слова: «Яко три месяцы и возвратися в дом свой!» Это другое. Наконец, 6 ноября сего ж самого, 1812 года, следственно, чрез три месяца ровно, Смоленская Божия Матерь внесена в предместье Смоленска, и на другой день с приличествующими почестями водворилась по-прежнему в Смоленском соборе! Теперь положите руку на сердце и скажите, все крещеные люди, все добросовестные образованные христиане! Не видите ли, не чувствуете ли вы движения всесвятой, всеблагой и всесильной десницы Царя царей, всемогущего Бога, определяющего грядущую будущность Александру и Наполеону?» «Я вас понимаю, Иван Никитич, – подхватил генерал, – и смело вместо вас договариваю: что развращенному только полурусскому, полуфранцузу, следственно, более нежели полускоту, свойственна дерзость, брызнув желчью на священные уста веры, мечтать, что столь очевидные, явные действия творческой воли суть игра слепого, неопределенного случая. Чувства мои, с избытком пораженные удивлением и благоговением, постигая важность торжествующей религии, решительно согласны с вашими, любезный земляк, и после свершившегося слова Бога исполнятся без сомнения слова и царя – помазанника Его». «Ура! Отец и командир! Честь и слава сердцу вашему!» – прокричал Настругов – и исчез. Генерал тоже уехал вперед, а мы версты две прошли, не молвя и двух слов. «Эк он нас ошеломил! – сказал наконец Ручкин. – Признаться, ребята: уж при экой оказии незачем и в книгах рыться. Думай и передумывай, а дело, столь ясное, святое, как-нибудь не сделается! Евангелие-то, Бог ведает, когда с Неба сошло, а случилось это ведь теперь только; так тут одному богоотступнику придет блажь в голову, а нам толковать не о чем, кроме того, что помолиться Господу Богу, сподобившему нас дожить до такого явления!» Все мы сняли кивера, перекрестились и от всей души поблагодарили Царя Небесного! Вслед за сим Скородумов дернул рожок, Алексеев дал голос, песенники подхватили и отваляли бравую скоморошную новую песню: «За горами, за долами Бонапарте с плясунами!» --------------------------------------------------- Примечания: [1] Профессоры. [2] Трофеи. [3] Математика. [4] На Эртеля. [5] Европы. [6] Фрикасе. ------------------------------------------------------------- Письмо XXVI. У Светлейшего с начала войны находится в ординарцах поручик Кушников, который генералу, вишь, сродни; сегодня, приехав повидаться, только что вошел он в ригу, в которой ночевал весь наш полк, да и охлеснул нас весточкой – чтоб другой век не слыхать! «Я привез к вам большое горе, – сказал Кушников шефу, – уж то не беда, что Наполеон прорвался и ушел, но горе за Кутузова, который так расстроился неудачей, что захворал даже, сердечный! Да и есть от чего: как прочли ему эту проклятую бумагу, он, забывшись, так хватил кулаком по столу, что доска пополам разлетелась, да и кулаку-то не пройдет, чай, даром!» «Порыв сей извинителен, – сказал генерал, – он свойствен всякому истинному сыну Церкви и отечества! Таким же точно некогда двинута была душа немецкого апостола Мартина Лютера, когда он пустил чернилицу в черта! Это значит, что и самому умнейшему человеку трудно предписать себе равнодушие в деле веры, чести и отечества!» «Но неужели и вся неприятельская армия успела без вреда переправиться чрез Березину?» «Пишут, что с большою и даже непомерною потерею, – продолжал Кушников, – однако ж Наполеон не один и не для одного себя состроил два моста; само собой разумеется, что и при неимоверном счастье мосты эти недешево ему стоят; не менее того крайне удивительным кажется успех его при тех легких способах, какие в подобном случае неисчислимы на стороне занимающего противоположный берег и препятствующего переправе, к чему и самая река представляла важные пособия ужасными глыбами льда, по ней плывущими; но Чичагов или вовсе не умел воспользоваться предлежавшими ему средствами, или варварски был обманут!» «Последнее вернее, – сказал генерал, – отличная служба Чичаговых оценена в России не ныне, впрочем, без ошибки век не проживешь. Кто бежит – тому одна дорога, а кто ловит – тому много путей». Тут закричали: выходи! – и чем кончился разговор, не знаю, но на походе приютившийся к нам знакомый Строчкину казак, из сторожевых полков в Главную квартиру присланный, всю подноготную показал нам, как облупленное яйцо. Лишь только заморский проказник вышел из Москвы (сказал разудалой донец), то и начал опять выкидывать штуки; ведь под Ярославцем наши казаки совсем было его схватили, уж он почти в руках был, один только миг оставался... Вдруг окаянный оборотился дроздом, порхнул – и сгинул! Вот и теперь тоже; ведь войска наши были начеку и ждали его, как праздника, но пустил, слышь, клятвопреступник целую тучу чертенят, по-французски одетых, к Старой Березине да и велел им морочить наших со всех сторон, а сам катнул в Веселую[1] да и переправился у Холодка [2], хоть и не одна-де тысяча из армии его юркнула в реку, кормить собою раков! Да и он нашему генералу Чаплицу задал память, утер, слышь, ему нос, схватил за ноги и отбросил, говорят, куда-то к Стахову; да сполать Витгенштейну, подоспевшему из Полоцка, этот молодец все дело поправил, он до того бил и громил бусурманов, что одна дивизия, положа ружья, сдалась в плен, а другую, которая поупрямилась, подогнав к реке, велел просто живьем столкнуть в воду; вот те песня вся – и плясать нельзя! Поравнявшись с Борисовом, узнали мы, что при холоде, который со вчерашнего дня важно стал напоминать нам о своей родной России, а французам, что они в гостях, на чужой стороне, – вся Наполеонова армия, чрез Березину переправившаяся, разбрелась, как беспастушное стадо: команды не стало, порядок исчез, и каждый спасается по-своему, только уж без пороха и без штыка! Теперь, брат, и мы без ошибки можем сказать: этой большой, огромной, страшной армии, которая ввалила к нам, как грозная туча со всемирным потоком, – вечная память! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Веселово. [2] У Студенки. ------------------------------------------------------------- Письмо XXVII. Нужно ли полно мне рассказывать другу моему Лазаревичу, как наказаны всемогущим Богом преступные бусурманы? Война дело обыкновенное: кто с кем не воюет? Где не дерутся по ноздрям и где не потчуют друг друга под микитки? Но в ссору человеческую не приходится впутывать Творца милосердого. Не сойдет даром никому с рук, кто шутит законами Царя Небесного, всевидящего и всеслышащего, и кто полагает руку на святые иконы или не уважает святого храма Его! Лавно ли, кажись, было, что французы обрывали ризы и строили в наших церквах конюшни! Теперь эти же французы просят у нас пиши, и каким, ты думаешь, языком? Кириста ради!.. Полно, не могу более говорить!.. Да и чтоб я ни сказал о столь важном, великом деле – значит вынуть бы одно только зернышко из полного, набитого хлебом анбара! Взглянем разом на весь белый свет, посмотрим, что в нем насаждено, каких недостает еще плодов и чудес! Наконец, подумаем: чьих бы сил на это хватило? Но для десницы Спасителя нашего Иисуса Христа создать и разрушить нужен один миг! А мы, глупые, скаредные твари, осмеливаемся подчас ломать пустую голову, умничать, судить и пересуживать непостижимые нам дела Его! А что и того хуже и греховоднее, позволяем себе мыслить, что подлые, святой вере противные поступки и нетвердая в нас присяга укроются от проницательного взора Сердцеведца и что мы отделаемся без наказания! Нет, приятели, не так! Скорее Волга потечет обратно в Тверскую губернию, чем обманем мы Бога! Ныне не по-прежнему: на ученых людей, слава Богу, недостатка нет, число грамотных час от часу увеличивается, а мастерство всякого рода так цветет и зреет и с таким успехом лезет в гору, что в старину у нас и над лаптями немного поболее голову ломали, нежели в теперешнее время над часами, которые где ни послышишь, то стучат, то кукуют; а по трактирам есть такие, что и казачка, проклятые, взваривают. Ну, право, досыта напляшется, кому попадет булавка в голову! К слову скажу тебе, не солгу, а и самому все еще не верится. Однажды на походе ночевали мы возле села, молодому еще, но как лунь седому, барину принадлежащего; посреди села – преогромный пруд, на плотине – мельница и суконная фабрика, мы ходили смотреть, и что же? Снаружи два колеса вертятся как и везде, а внутри: в одном месте рожь из возов сыплется сама, мука в мешки набивается сама, и мешки на телегу укладываются, сказывают, сами же! В другом: шерсть бьется без людей, чешется, прядется, мотается и снуется без людей, половинки ткутся, слышь, без народа; потом хоть мы и не видали, но говорят, что эти половинки ухватятся за крючки да и переползут в краску сами, а выкрасясь порядком, и высушатся, и выстригутся, скатаются себе – и делу конец! «Да что же вам-то остается?» – спросил я надсмотрщиков. «Ехать на базар, продать сукно да взять деньги», – отвечала мне фабричная синяя фигура. «Ну так у вас здесь просто дьявольщина!» «Нет, служба, не греши! – подхватил подошедший бурмистр. – Ко всему прилажены машины. Сперва и мы тоже думали, как только делались пробы, но, как пришло к заправской работе, барин призвал попа, отслужил молебен с водосвятием, велел окропить все строение и инструменты, что и маковой росинки не осталось, где бы черту можно было спрятаться. Так после этого упаси Господи дурное молвить! Хошь выдумка-то (нечего греха таить) и заморская, но дело, брат, чистое». Вот до чего мы дожили и какие на святой Руси явились причуды! Но коли в этих причудах нечистая сила не в доле, почему не учиться? Давай Бог ума да разума: полезное перенимать резон! Не одним же чертям, прости Господи, горшки-то обжигать! Наука не тяжелая и не громоздкая ноша, ни в куль, ни в ранец не укладываются, плечей не трут, и голова от них не пухнет. Напротив того (слушай, как генерал говорит), науки клад; они полируют человека, открывают в нем понятия и способности; науками приобретаются избыток и изобилие, составляющие счастье людей, вместе всех и розно каждого. Но при всех высоких науках (толкует он), к торгам и промыслам относящихся, отнюдь не следует ум и сердце отучать от святой веры, главнейшее блаженство людей составляющей! Все, о чем речь шла выше, есть дело людское, святая же вера есть дело Божеское! Пусть, дескать, кто-нибудь из полузаморских фокусников выучится проникать в сокровеннейшие тайны, в природе существующие и одному только всемогущему Творцу известные! Пусть произведет дождь, окропит поля, в засухе страждущие, упрочит благословенную жатву, устроит благо народа и предупредит беду (вон, как порасскажут в Питере и как при нас в Масальске случилось: помнишь, какое ужасное было наводнение?). Пусть слазит туда, отколь в различных явлениях ниспосылаются к нам и благодать и гнев Господень! Наконец, пусть снесет с неба новый устав веры и объявит новую волю Вседержителя! Но и тогда обязанности к присяге могут перестроиться на иной лад, но не могут сделаться менее важны, менее священны! Ум – дар Неба! Сокровище сие вверяется нам к общей пользе человечества! Получивший драгоценный дар сей неизбежно поставлен в священную обязанность уплатить долг Творцу, сливая пестрые понятия людей, ограниченных, недальних, в общий сосуд веры, надежды и любви, иначе подобный человек не стоит выеденного яйца! Вникните в строгость законов, существующих между пчелами в улье, посмотрите на порядок и устройство этого маленького царства, на труд и повиновение подданных к матери-царице этих дивных трудолюбивых творений! Честью уверяю, что человек, нетвердый в вере, но с умом, с душой и с сердцем, покраснеет, раскается и исправится, оставаясь на всю жизнь благодарен благородным мухам, которые за море не летают, а волю Творца своего едва ли не лучше людей знают. Пусть – еще раз скажу – кто-нибудь из блудных детей природы произведет новое, пчелиному подобное царство и покажет чудо это усилию человека покорившимся; тогда и мы вместе с ним подумаем, как делу быть. Против этого, брат Лазаревич, сказать точно нечего! Генерал редко говорит о пчелах; видно, что за ними не хаживал, а я с покойным отцом до службы живмя жил на пчельнике и пречудные диковинки знаю, так, что мурашки по коже заползают, коли все пересказать. В улье-то, брат, такие подчас перепалки идут, что и Боже упаси! Чуть которая замечена в лености – тотчас крылья прочь, а это все равно что нашему брату голову оттяпать. Я люблю слушать, когда генерал учит нас: речь у него всегда умная, понятная, и доказательства верные; но, между нами будь сказано, Вавила Пафнутьич, по-моему, не хуже его дока! Лишь остались мы одни, а он и выступил вперед. «Калякал его превосходительство много, а ведь начало-то вышло без конца, – молвил Пафнутьич. – Чтоб вколотить правду-матку в душу каждого из нас, надобно бы сказать покороче да потолще; ну о чем тут толковать? Если каждая устроенная хата имеет своего хозяина (без которого ее бы и не было), то, конечно, есть и Создатель Мира. А пословица ясно говорит: что в России и в Польше хозяина нет больше! Мы – простые люди, но затейливы, частенько даже и за сущую безделицу сердимся и Бог знает за что колошматим, если не людей, так бедную скотину! А что в благой час достается от нас дражайшим супругам нашим? Иной раз так ей, сердечной, хохол натрешь, что бедняжка, словно угорелая, и в сенцы не вдруг след сыщет. Быть по-моему, да и только, говорим мы!.. А кто же мы? Едва мыслящие жалкие слепцы, ну, просто-напросто ползающие черви. Можно ли после этого забыть веру, ниспосланную Виновником бытия нашего, Господом Вседержителем, изменить присяге и позволить себе преступную дерзость сказать: не быть по власти Божией?» «Стой! – заревел во все горло осерчавший Пафнутьич. – Опомнись, несчастная тварь! Подлая, ничтожная паутина – образумься! И со слезами горести и скорби умоляй о прошении, помиловании и спасении поганой души твоей. Благ Господь и милостив! Он не отвергает чистосердечных раскаяний грешника, и на примирение с Отцом Небесным – всегда не поздно!» «К кашам!» – прокомандовал дежурный. Прощай, брат; желудок рассудку не всегда верный друг: у него свои машины. Вот, Лазаревич, было бы славно, если бы заморские хитрецы выдумали этому неугомонному желудку какую-нибудь музыкальную дудку, чтоб он песенки слушал, а хлеба не просил. В один только год, по меньшей мере, семьсот раз придется удовлетворить неотступным его требованиям: сколько надобно провианта? А чего это стоит бедным зубам? Уж подлинно от души сказал бы проказникам спасибо, избавясь от докук и ежедневных хлопот! Но покуда они дудку-то выдумывают, а теперь поспешим, чтоб не простыла мать наша... каша. ------------------------------------------------------------- Письмо XXVIII. Березина загружена обозом и телами утопших в ней бусурманов, нам запрещено и воду брать из реки. Версты, слышь, на две дорога загромождена была повозками, навьюченными московским добром и церковной утварью. Но неправедное создание не пошло впрок. Следуя далее к Вильне, пришлось увидеть все ужасы, каким бывают обречены и преданы безбожные люди – Бонапарт и французы, злодеи наши. Но не было дня, чтоб мы не плакали, видя несчастия и беды лютых врагов своих. Не родись человек на белый свет!.. Свое горе – от сердца отлегло, а чужое – на сердце упало! Вдруг видишь целый лагерь умерших солдат, а между большими сотнями окостеневших десяток-другой шевелящихся, слышащих наше движение, желающих попросить помощи и пиши, но лишенных уже сил говорить. Они мычат только непонятным гулом, и от редкого услышишь: дуйпень! [1] – а некоторые выучились и просят клеба![2] Но как пособить горю нельзя, то и отворотишься в другую сторону, а тут опять те же полузамерзшие, завернутые в юбки, в тряпки и в сырые, содранные с ушлых лошадей шкуры; часто видишь, что у шатающегося, без всякой уже мысли, полупокойника шапкою укутана нога, а снятыми с умершего товарища панталонами обвернута голова. По счастью, большая из них часть бродит, не имея ни памяти, ни понятия, ни чувства! Некоторые, собравшись с последними силами, раскладывают огонек, начинают греться – да и сгорят вместе с хворостом и дровами; а у кого есть еще силы, лишь завидят русских, бегут к нам и рады, бедные, как будто своим! Ну, уж этакому-то, брат, от сердца оторвешь, а поделишься чем Бог послал! Да правду сказать: мы-таки редким и отказывали, покуда могли. Лежачего не бьют (как говорится), а нужда и рукавицу с рукой сроднила. Кроме того, виноват, Лазаревич, мне нравится уж подлинно военный в них обычай: ведь холодно, голодно, животики у окаянных пустехоньки, нашлось бы место наседке и с яйцами, – а заморской чести не роняют: руки всегда держат в кармане и плюют вечно чрез зубок! Третьего дня еще получено, слышь, донесение, что Вильну занял славный, неутомимый наш наездник Сеславин, который выдержал жаркое сражение, получил жестокую рану, но победил врагов и овладел городом. Вчерась, лишь вступили мы в Вильну, тотчас лучи от красного солнышка обогрели наши сердечушки, пронеслась милая весточка, что царь-государь себя нам покажет и на нас поглядит; я сам видел уже многих из Питера приехавших царских генерал-адъютантов. Поляки суетятся и приготовляются встречать его, но с нашей стороны все батюшке православному царю приготовлено; мы перед царскою главою, как лист пред травою, станем с чистою любовью, с преданною душою, с пламенным сердцем и с готовностию лететь вновь, куда прикажет! Стало быть, чем богаты, тем и рады. На молитву, брат Лазарич, становись на колени и молись всеблагому, непостижимому, милосердому русскому Богу! Не успел я и письма кончить, как государь прибыл, а вместе разнеслась по всему городу и влилась в сердце каждого русского торжественная радость: пришел-де рапорт от атамана Платова и от наездников, что всю иностранную сволочь, которая могла еще передвигать ноги, выгнали они за границу, что Бонапарт ускакал в жидовской бричке за море и что ни единого бусурмана на святой Руси с оружием в руках не осталось: отлились коровке медвежьи слезки! Ура!.. С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог! Теперь прочти надпись на царском кресте, в московском Успенском соборе хранящемся: Имеяй Веру непостыдную и исполняяй заповеди Божия, победишь враги своя. Что же сказать после этого? По-моему, молча опять на колени, и опять тоже: С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог! --------------------------------------------------- Примечания: [1] Дай пить! [2] Хлеба! ------------------------------------------------------------- Письмо XXIX. Ты знаешь старые пословицы: «за Богом молитва, а за Царем служба не пропадает» и «что стерпится, то слюбится» – так со мною и сбылось. Чрез три дня, как прибыл в Вильну батюшка наш, царь-государь, тотчас объявлено всем нижним чинам, по доброй воле к армии прибывшим, что тем, которые пойдут за границу и останутся в службе до конца всей войны, будет выдаваться по смерть жалованье вчетверо, а кто пожелает ныне воротиться домой, получает двойной оклад и, сверх того, тем и другим повелено выдать на дорогу каждому по 50 рублей в награду. «Настал золотой век, – говорит наш генерал, – осветит, согреет, оживотворит наше красное солнышко, Александр I , весь подлунный мир! Скоро загорятся и бусурманские сердца чистейшею к нему любовью, как горят и пламенеют наши, русские верноподданные!» Многие вышли вперед и отозвались, что готовы с отцом-царем хошь на край белого света! Зависть и в мою душу заглянула, но имячко молодой жены, дорогой моей Хавроньюшки, строго прокомандовало сердцу: «стой!» Я хватил кулаком по сердцу, отвалял налево кругом – и получил пашпорт. На всех больших и малых начальников пролились обильные милости: Кутузов назван князем Смоленским и получил 1-го Егорья, преширокую чрез плечо ленту, на какой и у тебя есть, и у меня висит серебряный крест, полученный в Швеции. Нашему генералу напялили красную – и тоже через плечо, а во всей армии будут, вишь, медали на голубой ленте с надписью: «Не нам, не нам, а имени Твоему». Не забыт и наш брат солдат; я – за Красное еще – произведен в унтер-офицеры, а теперь удвоено жалованье и на прежний крест и за службу: есть за что благодарить Бога и великого государя! Прослужил прежде 25 лет да теперь три месяца, мне только 47-й год, работать могу, сила есть, жена молодая, славная, дети будут, царских милостей хватит – и на одежду, и на брагу к престольному празднику! Заживем, брат Лазаревич, как в малиннике! Чай, помнишь Ручкина? Он тоже хватил на диковинку: теперь уж прапорщик и, верно, не осрамит благородного звания, станет у хороших людей учиться, как в свете жить, не запачкает офицерского мундира и по привычке хошь душой и будет жить с солдатами, но телом станет двигаться, как прилично, знашь, боярину; ведь он теперь полный дворянин, не дерзнет солдатскую сивуху пить стаканами, не будет закусывать луковкой, не провоняет от него комната в квартире порядочного хозяина, не даст он собою дурного примера своим подчиненным, не лизнет чужбинки, не допустит ни пушка, ни перышка к рыльцу, и не станет живиться потовою и кровавою солдатскою копейкою, переймет (недалеко ходить) у генерала, чем заставляет он честных, добрых людей любить себя, как душу, и почему – в одно и то же время – всем дурням кажется громовою стрелою; будет идти путем чести и правды. «Хороший и справедливый начальник, – говорит генерал, – достояние общее. Он не забывает прежнего родства, знакомства и дружбы, но не менее он нежный друг и близкий родственник всякому тому, кто служит честно и у кого добрая воля есть – лучезарная звезда, путь к славе освещающая!» Короче сказать, наш Ручкин хошь и доморощенный офицер, но с помощью Бога пойдет в дело, и уж коли угодно было судьбе приподнять его выше, так столкнуть его можно, но сам он не проступится и не упадет – шалишь, кривая, не туда заехала! Передай, брат Лазаревич, приложенную при сем грамотку моей хозяюшке и скажи, что все отставные, в Россию возвращающиеся, для замены служащих назначены провожать пленных в разные места. Мне досталось идти в Тамбовскую губернию, но конча эту последнюю службу, я вытянусь перед нею и закричу со всей мочи: «Здравия желаю, друг сердечный, Хавронья Абросимовна!» ------------------------------------------------------------- Письмо XXX. Уведомляю тебя, сизая голубушка, светлая моя звездочка, наливное мое яблочко, что я жив, здоров и весел, а впредь уповаю на Господа! Теперь ни сердиться, ни плакать тебе не приходится: вся беда на святой Руси кончилась; заживем с тобою припеваючи! Лазаревич пишет, что ты и невесть как кручинишься; не гневи Бога, ненаглядная, не ропщи и не жалуйся; у тебя хоть сердце нежное, но русское, разудалое, ведь не усидеть бы и тебе в дому, поджав ручки белотелые, если б враг толкнул тебя в живое ни за что, ни про что, ни дай, ни вынеси; а военная душа за всех горит: русский солдат до гробовой доски монета царская, ходячая. Но о чем же более? Разлука наша кончилась, я навеки твой и люблю тебя, как душеньку; ты мне краше цвету макова, миловидней цвету розова, ты душистее садовой зари! И Кремнев твой, отслужа царю, молодцом к тебе представится, вдвое лучше, чем доселе был, веселее и казистее! Жди, нагряну с поцелуями, с залихватскими, с... горячими. Лишь любовь бы да согласие, а вдвоем – все легко выдумать! ------------------------------------------------------------- Прибавление от русского безрукого инвалида К 6 декабря (1812 года), торжественному дню, празднуемому св. угоднику и чудотворцу Николаю, на лице Русской земли победная песнь заменила смертоносные, убийственные гулы, близ полугода в огорченных русских сердцах отражавшиеся. Отеческое внимание и щедрые награды государя императора, везде, всюду и на все звания Богом спасенного народа пролившиеся, были неисчислимы, а восхищение и радость победителей равнялись с тяжким горем побежденных, следовательно, и неописанны! Не было подвига, который, коснувшись нежной отеческой монаршей души, остался бы достойно и праведно неуплаченным! Этому доказательством не менее прочего служат и наши герои, из коих Ручкин, как известно, произведен в офицеры; Свистунову, по смерти его, определена пенсия – по сто двадцати рублей в год; а родителю Сучкова, отставному унтер-офицеру, который, по розыску, оказался присяжным в Казначействе, высочайше повелено выдать единовременно пятьсот рублей. Кремнев, явивший собою в числе прочих редкий пример сыновней любви к отечеству, кроме того, что обеспеченный высокомонаршею милостью в житейском быту и поднесь еще блаженствует, пользуясь явным во всех делах и предприятиях пособием всеобщего покровителя, Господа Бога, скупает у помещиков по соседству в оброчное содержание излишнюю землю, обрабатывает ее наемными людьми, ведет значительный торг хлебом и этим, позволительным всякому гражданину промыслом успел составить знатный капитал. Ему под семьдесят уже лет, но он здоров, весел и довольно еще имеет сил присматривать за хозяйством; супруга его, Хавронья Абросимовна, и по сей час еще баба, что называется, король. Из трех сыновей, которыми благословил Бог эту счастливую чету, два на военном уже поприще, а последний, младший, во уважение к службе почтенного воина, по ходатайству местного начальства оставлен старикам на пропитание и со временем будет составлять подпору и утешение инвалида. Я любил Кремнева, как родного брата; было некогда, что одним медиком пользовались и одним фельдшером перевязывались раны наши, в сражении на одном поле полученные; видел его в 1812 году и хвалил, в свою очередь, достойный уважения подвиг его, а как с того времени пролетел 21 год, посему давно уже полагал я доброго друга в покойной могиле. Но Провидение длит жизнь верных сынов Церкви! Проезжая недавно по некоторым надобностям проселочною дорогою чрез село Богоявленское, при любопытном разговоре с жителями, к чему, признаюсь, имею врожденную страсть, узнал я, что в том селе было двое жестоко израненных и на меня похожих солдат, из которых: безногий Ранцев несколько месяцев тому назад умер, а Кремнев с женою живут на краю села в собственном доме. Сердце мое забилось от удовольствия, и как по дальнейшим расспросам не оставалось более сомнения, немедленно приказал я проводить себя к старому сослуживцу и товарищу, которым тотчас был узнан по недостатку членов (о чем Кремнев уведомлен был всеобщею молвою). Перо мое слабо выразит необыкновенную и сумасбродную, можно сказать, радость сорокалетнего друга! Сто раз бросался он обнимать меня, сто раз принимался плакать, смеяться, творить молитвы и петь песни; Абросимовна (с именем моим чрез сожителя, вероятно, давно уже знакомая) в восхищениях не уступала мужу, и я при столь непритворных комплиментах, повинуясь чувствам души, залился также слезами – только уж истинно сладкими!.. Время было раннего обеда, добрый Кремнев Христом и Богом упрашивал меня не побрезговать хлебом-солью всем сердцем обрадованного хозяина, на что мне приятно было согласиться, тем более что в коляске моей дорожной запас был холодный, черствый, а светлица Кремнева, преисполненная благотворным запахом сального вещества, обещала славные великороссийские щи, к коим впоследствии присоединились превкусная с потрохами похлебка и жареный поросенок с начинкой из гречневой каши; короче сказать: стол, по чести, был царский! Кремнев, ног под собой не слышавший, ободрился, вытянулся, помолодел и, прокомандовав жене (с деликатнейшею нежностию): «Поворачивайся, старая хрычовка!» – выскочил в клеть, где облекся в тонкий, темно-зеленого сукна, галунами украшенный, сюртук, и явился с полуштофом медовой анисовой водки, с бутылкою домашней вишневки, и скатертца тотчас развернулась! «Первое горе с тех пор, как в отставке, узнал я, лишась соседа и приятеля моего Ранцева, который на руках моих скончался и без которого о старине и службе здесь поговорить не с кем; впрочем, я доволен всем по горло! Не знаю, как и благодарить Господа Бога за милость Его к нам, грешным, – сказал Кремнев, – а для такого дорогого гостя у меня все найдется! Да что ж ты осовела, Хавроньюшка?!» «Ахти, Данилыч! Какой ты рьяной: видно, не знаешь, что у меня от радости все еще трясутся руки!» – отвечала Абросимовна. Приметя, что радушные хозяева имеют намерение угощать меня, как большого барина, с почестью, земскому заседателю приличною, я наотрез сказал, что буду пить и есть, сколько им угодно, с условием, однако же, чтоб добрая чета обедала вместе со мною, какового уважения, кроме шести ран, полученных стариком в сражениях, и имеющегося у него знака военного ордена, я нахожу его достойным и по одной уже отличной службе, в продолжение которой мы разом подвигались в горестную эпоху Отечественной войны, разом плакали за скорбь матери нашей России и в одно время прыгали от радости за успехи Белого Царя! «Довольно! Чины в сторону! – повелительно сказал я. – Долой тридцать лет с костей! Сядем по ранжиру, как славные русские солдаты-товарищи, как родственные друзья по молодецкому штыку и по смешавшейся на полях чести крови нашей, как страдальцы, обеими ногами в гробу стоящие, но как герои, врагам все еще страшные, при первой опасности любезному отечеству мечом препоясаться и по первому призывному слову батюшки-царя каменную грудь нашу к стене верных примкнуть готовые». Едва я окончил приказ мой, Кремнев кинулся мне на шею, целовал во что попало и слезами запачкал мне, пострел, все лицо, а к довершению благодарности за честь, коей умел дать цену, он приказал без пощады лобызать меня и Хавронье Абросимовне. Наконец, после всех из непритворной радости родившихся проделок, перекрестясь, как водится, все уселись за столом. Мы забыли настоящее, дышали прошедшим, следовательно, были молоды, веселы и довольны, как счастливые, по страсти женившиеся мужья в первый день свадьбы или как по расчету сочетавшиеся супруги при получении во владение тучных пажитей и банковых билетов. Никто не мешал сердечным излияниям и взаимным рассказам нашим о делах славы; никто не огорчал нас тяжкими вопросами о прожитых нами на белом свете летах; и тяжелая и чугунная тайна сердца всех стариков, покоясь в полуразрушенных оболочках, кой-где, кстати, и то слегка, нежно, скромно отзывалась, что обоим нам вместе стукнуло ровнехонько сто двадцать пять лет; короче сказать: говоря о святой старине, мы были молодцы в точном смысле слова, и Абросимовна не ходила, но летала с блюдами, как Христова пчелка: тихо, томно, скромно, чтоб не прервать и не проронить словечка из штурмовой громоносной рыцарской были. В продолжение трапезы предложены заздравные кубки. Выпито было за здравье славного русского императора Николая, за весь благословенный, драгоценный Дом его, за наследника престола, юного русского солнца, прекрасного Александра, которого Кремнев, в бытность в Москве в ноябре 1831 года, видел в соборе, когда с венценосным родителем прикладывался он к святым мощам. «Голубчик мой, – в умилении сердца воскликнул Кремнев, – он и хорош-то именно по-русски!» Он осушил чару до дна, присовокупя сквозь слезы, что минута, столь трогательная, святая и в жизни его едва ли не лучшая, пойдет с ним в фоб! После того не забыто было здоровье победоносного российского воинства и матушки России! «Так помянем покойного благодетеля отца-государя Александра Павловича и спасителя отечества Кутузова?» – спросил меня Кремнев. С удивлением взглянул я на почтенного солдата. По чести, выходка, столь благородная и благодарная, разительным была мне упреком. Кремнев знал, что я сделал исполинский шаг – от патронной сумы к шитому золотом мундиру – в царствование Благословенного Александра, ведал, что Кутузов по час смерти был моим благодетелем, и без намерения, конечно, но важный дал мне урок! «А ты как бы хотел выполнить этот священный долг?» – спросил я Кремнева, на которого – признаюсь, припомня русскую пословицу: кусок золота неопрятный сын земли: не умоешь и не утрешь, не заблестит и не узнаешь, – стал я посматривать другими глазами. «По-моему, встать, – сказал он, – помолиться о душах незабвенных и выпить за упокой, чем оканчивают и священные чины». «Но они подчас... и чересчур!» – примолвила Абросимовна. После сего Кремнев и жена его выскочили из-за стола и, сделав от чистого сердца поклонов по тридцати, рассказали мне, что первый шаг к промыслу, которым упрочили настоящее безбедное состояние, сделали они с помощью царской награды, полученной в Вильне. Дорога милостыня во время скудости! «Точь-в-точь и со мной было тоже, – сказал я, – но все-таки спасибо тому, кто кормит, а вдвое тому, кто хлеб-соль помнит». «Как забыть императора Александра! – добавил Кремнев. – Я ручаюсь, что и дети мои до гробовой доски не престанут с таким же усердием молиться за него Богу!» Не скрою слабости моей: люблю добрых, честных солдат не менее самого себя, будучи убежден, что от душ их текут выражения чистые, неподдельные и признательность к справедливому начальству, желчью не растворенная. Поэтому я ни в чем не хотел отказывать Кремневу; но, исполняя желание его, препорядочно подгулял. Садясь в коляску, я хотел было сделать Кремневу денежный подарок. «Не отравляйте ядом, ваше превосходительство, дня, в жизни моей драгоценного!» – сказал он. Поняв, что у него на душе, я простился с другом и уехал с удвоенным почтением – не только к службе, но и к правилам благородного русского солдата! ------------------------------------------------------------- «РАССКАЗЫ РУССКОГО ИНВАЛИДА» Штык Суворов! Бессмертный русский вождь! Его имя есть волшебное слово для русского солдата. Он из века в век не перестанет согревать воображение нашего воина, и как порох вспыхивает от искры, так воспламеняется сердце и бодрится дух солдата от драгоценного имени Суворова. Поставьте роту в строй и скажите: «Суворов воскрес, ребята, в лице такого-то!» Потом спешите, меряйте солдат – и вы найдете, что каждый из них, против ранжирного списка, вершком выше, если не более. Вот что значит ведать характер своего народа, не переставшего, слава Богу, гордиться коренными обычаями, что значит уметь пользоваться минутою! Запеть петухом кстати, в час и в пору, гораздо полезнее, нежели прочитать солдатам всю естественную историю о птицах. Старый друг мой, Кремнев, служивший под лестным начальством Суворова, часто говаривал: «Как теперь гляжу на батюшку-Суворова. При всяком его слове, бывало, сердце и душа тают, как воск от огня!» «Пуля дура, штык молодец!» – говаривал вдохновенный, неподражаемый гений, и это выражение незабвенного и сердцу солдатскому милого предводителя блистательно сроднило штык с русским солдатом, в руках которого действие этого гибельного, смертоносного орудия и по сие время еще остается неоспоримым. Случаи, могущие служить доказательством этому – неисчислимы; но один из них, со слов лишившегося руки солдата Свистунова и других очевидцев, перескажу я вам, читатели, не красноречиво, но справедливо. Прошу простить: с одного вола двух шкур не дерут! «Лишь только надежа Белый Царь помирился с Бонапартом в 1807 году в Тильзите, 26-й егерский полк, в котором я служил, – говорил мне Свистунов, – двинулся в Финляндию и в начале следующего года под командою славнейшего Эриксона покупал уже каждый шаг земли... кровью! Кто находился когда-либо в кампании против шведов, тот, без сомнения, убежден, что равным быть можно, но храбрее шведов, характернее и даже честнее... воля ваша, никак нельзя! Полк наш был в авангарде, Великолуцкий пехотный тянулся за нами; молодец Кульнев обозревал проселочные пути; снега были глубокие, дороги узкие; Тавастгуст был целью командующего отрядом, и нам надлежало на первый случай овладеть этим городом. Оставя границы родной стороны, встретили мы шведские войска в числе двух гарнизонных, или инвалидных, рот, бывших по границе на страже. Они соединились в селении Арцио. Начальник с трубачом выехал навстречу, поговорил с нашим полковником и тотчас очистил ночлег, оставив в добычу полный сарай салаки, вяленого мяса и сушеных лепешек, которые заготовляются у них для продовольствия нижних чинов на двухгодовую и более пропорцию. Переночевав преспокойно в Арцио и Аккеройсе, приобретение которых не стоило щепотки табаку, к вечеру третьего дня подошли мы к селению Арематилло. Здесь шведский капитан менее был вежлив: он не рассудил встречать нас сам, но, подпустив на дистанцию, приветствовал ядрами, послужившими манифестом к войне и сигналом к бою. Мы встрепенулись, перекрестились, и три сестры – Честь, Смерть и Слава – с той же минуты сделались нашими спутницами. Полковник, не желая остаться в долгу, приказал трубить, и капитан явился; но на предложение очистить ночлег без драки решительно отвечал, что в Арематилло ночует он сам и дает честное слово не уступить его до утра. «Дело отважное, но вместе странное! – говорит Эриксон. – Посмотрим, как поддержат ваше слово две пушки и две дряхлые инвалидные роты против красноречия двенадцати орудий и трех тысяч человек молодых, рьяных воинов». – Посмотрим! – возвращаясь к храброй своей дружине, возразил маститый капитан, на лице которого чистая совесть и святой долг верного сына отечества отпечатали благовидно блестящие свои вывески. – Я воевал уже со шведами и знаю их коротко, – сказал Эриксон. – Капитан, по-видимому, решился умереть здесь, и потому этот пункт будет нам не дешев. Однако ж с Богом! Арематилло – ночлег по маршруту. Вместе с тем начались распоряжения к атаке. Стрелки против глубоких снегов вооружились лыжами, приготовленными заблаговременно, которые, впрочем, не принесли существенной пользы. Все двинулось по мановению воли – и чрез несколько минут душа удальца, страстная к военному грому, купалась в кровавых удовольствиях, как в масле. Поручик Гебауер командовал правым флангом стрелков. Этот офицер родился и воспитывался в Сибири: два аршина и одиннадцать вершков роста, угрюмый, пасмурный взор, привычка кушать живую рыбу и замеченное нами в нем восхищение при виде, как хвост и голова ее шевелятся, когда спинка несчастной в желудке варится, – обещали в нем ужасного героя. Но в непреложную волю Провидения вмыкалось не то! Дело наше двигалось с малым успехом. Шведы воспользовались всеми средствами: они завалили бревнами вход в селение, заняли знакомые им выгодные места и перекрестными выстрелами, а подчас и поленьями через палисады упреждали всякое покушение наших стрелков. Жители помогали им и мгновенно погашали пожары, причиненные брандскугелями. Ночь была темная. Распоряжение начальства не могло в полной мере понравиться командующему частью отряда; время летело, и инвалиды... торжествовали! Но молодецкий гений не дремлет: Мальгин, фланговой егерь 1-й роты, согласив восемь человек залихватских товарищей, в том числе и Свистунова, решился ползком пробраться в селение. Им надобно было спуститься по ужасному сугробу и взобраться на гору, потом перелезть чрез забор, в сарай или в какую-нибудь закутку, а оттоль уже действовать на позицию инвалидов. И всю эту проделку надлежало скрыть от бдящего неприятеля: иначе гибель в самом начале была бы неизбежна. С этим намерением разудалые подошли к поручику, чтоб испросить у него позволение. – Положим, что вы уже в селении, – сказал Гебауер. – А там как? – А там просто-напросто будем колоть шведов, ваше благородие, да и только. – Но вы забыли, что шведов в селении до пятисот человек, кроме жителей? – Да мы не считать их идем. Ведь не в перестрелку с ними вступать!.. Мы хватим в штыки – а там что Бог пошлет! Да воротиться-то мы, может быть, и не воротимся, – примолвил Мальгин, – но уж недаром головы положим... Потешимся, ваше благородие! Презавидная философия: кто живет – поет, а умирает – пляшет! Подобный человек боится только дурных дел, худой по заслугам славы, отчета за гробом; прочее ему – трын-трава. Глядят ли на него косо, бранят ли его? Он тотчас наводит справку с совестью и, находя себя чистым, правым, назло недоброжелателям запевает. Ласкают ли, хвалят ли его? Он благодарит – и снова запевает. Такой чудак, проходя путь жизни с упованием на Бога, без жалобы и ропота на судьбу, капризами которой располагать нельзя, без зависти и ненависти к счастливцам служит припеваючи и, по-моему, против добровольного страдальца живет вдвое. Таков именно был и мой герой, Мальгин, и таким легко быть можно, особенно нашему брату – солдату, не почитающему себя важным звеном в цепи мироздания, не дорожащему своим существованием и решительно чуждому причуд заморской изнеженности. Даст ему Бог день, даст и пищу – с чем вместе – ура! запевай сначала! Волшебное слово «потешимся!» пленило беднягу Гебауера. Кровь его закипела. «Я с вами, ребята!» – гаркнул сибиряк и, схватя у раненого егеря суму и ружье, пустился на подвиг. Но едва успел он пройти двадцать сажен, как пуля в грудь навылет исключила молодца из военных списков. – Теперь, друзья, к смертельной нашей охоте, – сказал Мальгин, – присоединился святой долг... Отмстим за поручика! Без нас он жил бы еще на белом свете. Преодолев все затруднения и счастливо скрыв движение, семерым из них удалось перебраться чрез забор, но последний, долженствовавший подсаживать других, по необходимости остался в поле, лишенный средств разделить славу товарищей. Обозревая двор, на который швырнула их судьба, увидели они, что дверь избы отворена. В избе был слышен гул. Тотчас можно было догадаться, что шведы должны стрелять в окна, выходящие на лицевую сторону дома. Так и было: во всех примыкающих к полю строениях были прорублены отверстия; инвалиды, заслоняясь от пуль стенами, хладнокровно выжидали и весьма удачно убивали сближавшихся на верную дистанцию стрелков наших. Подойдя с осторожностью к дверям, Мальгин насчитал семь окошек и убедился, что у каждого хлопотали по два человека. С радостью сообщил он своим товарищам, что внимание шведов обращено в поле и что нашествие их заметят они на том уже свете. Он не ошибся в своем расчете. Тогда как инвалиды заняты были стрельбою в противную сторону, наши удальцы, подкравшись всякий к своей жертве, пронзили их штыками, и прежде, нежели послышался стон одних от полученного удара, жизнь других погасла уже под смертоносным орудием. Успех, увенчавший столь дерзкое предприятие, крайне ободрил наших героев. Они перешли на соседний двор и на передвижении закололи двух мужиков из опасения быть открытыми. В другой избе нашли они девять человек и истребили их, но уже с меньшим счастием: один из инвалидов успел оборотить ружье, выстрелил и наповал убил егеря Матвеева. Мальгина не остановила смерть товарища. Быстро с дружиной перелетел он в следующую избу, но она, как крайняя к улице и въезду, была занята более нежели двадцатью человеками, а у въезда находился сам капитан с одною пушкою и с некоторым прикрытием. – Ребята! – сказал Мальгин, высмотрев все силы противников. – Ведь чрез забор назад лезть нам не приходится. Уж лучше было не начинать, чем струсить и не кончить! Двух смертей не будет, а одной не миновать. Раз родились, раз и умрем, а проказ наделаем. Чего же нам больше? Кому на небе написано ехать на корабле за море, к величанам[1], тот и будет жив! – Идем! – шепнули храбрецы и юркнули в избу, и – пошла потеха! «Русские в селении!.. И здесь уже они!» – закричали по-своему инвалиды чрез окно храброму капитану. Старик не струсил, но, желая сохранить честь и страшась менее за жизнь, чем за пушки, тотчас подал условный сигнал. С помощью приготовленных жителями лошадей инвалиды в повозках дали стречка, а селение заняли мы... перед рассветом! – Скорее, ради Бога, скорее позовите сюда штаб-лекаря! – кричали из всей мочи майор Латухин и капитан Пяткин, высунув головы из крайней избы, куда завернули они с намерением обозреть шанцы бежавших инвалидов. – Кому такая поспешная нужна помощь? – спросил полковник. – Здесь наши раненые! – отвечали они. – Как это могло случиться? – воскликнул изумленный Эриксон, приближаясь к избе. Дело было кончено прежде, нежели начальник наш узнал, каким образом оно происходило. Справедливость этого анекдота мне легко было бы доказать оригинальными актами, которые и поднесь у меня хранятся, но тяжело начертать в нескольких словах картину, поразившую полковника и бывших с ним офицеров. Весь пол роковой избы был потоплен кровью; двадцать два человека неприятельских и три наших солдата лежали заколотыми, пятеро шведов и двое русских умирали от тяжких ран, а один из последних, обремененный девятью ранами, ослабленный течением крови и покрытый уже бледной тенью смерти, тихо, но бодро и с восхищением рассказывал неподражаемые подвиги покойных товарищей, и этот один был – Мальгин! Мигом прибывший штаб-лекарь перевязал раны славного Мальгина. Три из них оказались сомнительными, но ни одной смертельной. Полковник не прежде оставил удалую голову, как по совершении всех нужных медицинских пособий. Потом перенесли героя на квартиру и берегли молодца, как дар неба. По выступлении нашем в дальнейший поход он был оставлен в учрежденном на этапе госпитале, где, сколько было возможно, выздоровел и дожил до отставки. Командир корпуса князь Багратион, получив донесение об этом, отвечал Эриксону собственноручным письмом следующего содержания: «Государь император храброму вашему Мальгину всемилостивейше пожаловал знак ордена Св. Георгия и, сверх того, пятьдесят рублей серебром денег. Главнокомандующий, желая познакомиться с отличным воином, поручил мне доставить Мальгину сто рублей ассигнациями; причем и моя денежка не щербата: подружите и меня с этим русским Геркулесом и вручите ему следующие при сем пятьдесят рублей». После этого нельзя не согласиться со словами Кремнева: «Я люблю штык, и потому особенно он хорош и мил, что решителен. Как впустишь вершков пять врагу с брюхо, так хоть бы у него между глаз калена стрела улеглась, небось травы топтать не станет!» Неравно захотел бы кто спросить: а рассказчик Свистунов как же спасся? Он – тот самый, что за забором остался. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Англичанам. ------------------------------------------------------------- Седой жених Мой закадычный друг Звездолюбов отдежурил в своей славной боевой жизни с похвальным усердием, с неутомимою ревностью, не щадя поту и крови – как гласит знак отличия беспорочной службы и указ на повсеместное проживание, – кругло пятьдесят два года. Не то чтобы страсть к службе в нем охладела или чтобы старость его пришибла, – сохрани Господи! – в наш век ребята росли и зрели по-русски: в двадцать пять лет нас не величали людьми, зато в шестьдесят пять и не называли стариками. В Звездолюбове жизнь кипит, и он, по словам его, только что возмужал; но ему надоел сиротский быт, грустное одиночество: он видел, что многие из его сослуживцев, как следует добрым сынам отечества, уплатив без недоимки долг Богу и Царю, приютились к мирному крову, избрали по сердцу милых подруг, развелись детьми и, огражденные благоразумною умеренностью, уважением и любовью ближних, по праву заслуг и чести наслаждаются, в полном смысле слова, семейным счастьем. Поэтому пламенное воображение моего закадычного друга представило ему в очаровательном виде все приятности сельской жизни, где весною настоящий рай! С ангелом-супругою, прелестными детьми и чистою совестью весело и отрадно встречать ароматное утро с красным солнцем; тут вы можете восхищаться величественным гимном матери-природы, дышать радостью каждого цветка, с каждою невинною птичкою петь хвалу всещедрому Творцу. Ведь это не жизнь, а чудо! Звездолюбову страх понравилось. Звездолюбов служил по большой части в отдаленном глухом углу России, где узы брака, по губернским понятиям людей, признаются священными и где супружеская верность составляет похвальный аттестат, а нарушитель ее не имеет в публике ни лица, ни голоса. Есть такие углы в России! Звездолюбов привык думать о брачном венце по древним, странным обычаям граждан этого золотого угла и – с этою дородною, румяною, как нижегородская помещица, надеждою – решился отправиться церемониальным маршем в сердечную рекогносцировку. С солидным званием, при полном пенсионе, при светлых знаках и здоровой натуре недостаток цвета в лице и излишество седины на голове для самолюбия почти неприметны. Крякнул мой герой, с самодовольством и приятною улыбкою посматривая в зеркало, и рассуждал тако: «Да где же суженая? В этой дикой стороне много невест с достоинствами... С приданым же, черт возьми, ни одной! Ну, так на Волгу, к сердцу России, в соседство матушки белокаменной! Там, чего хочешь, того просишь». Сказано – сделано. Звездолюбов подмахнул челобитную, получил чистую и поселился в том именно приволжском городке, в котором волею и неволею пришлось горе мыкать и мне, страдальцу-инвалиду. Рыбак рыбака далеко в плесе видит. Сентиментальный народ хвастает, что у любви есть свой бессловесный, но весьма понятный язык. Я, как солдат, утверждаю, что люди, которых грудь полна страсти к военной славе, тоже узнают друг друга сразу и что их одинаковые склонности выказывают себя вразумительно и быстро. В первый же день, во время развода, взор мой остановился на воинственной осанке Звездолюбова; он, не мигая, смотрел на мою фигуру – «руку, дружище!». И с развода мы отправились уже в одном экипаже. С того времени Звездолюбов во всех обязанностях службы был моим неразлучным спутником и за все дурное и хорошее страдал и радовался от чистого сердца вместе со мною Читатели, без сомнения, смекнуть изволили, что мы с Звездолюбовым солдаты хоть на выставку; и если б в любовных делишках русский штык был к чему-нибудь годен, женихи были бы мы – картинные! К несчастию, нас сгубила старинная поговорка: для цветов и плодов розы в порох не сажают. Не так, однако ж, думал Звездолюбов: титул, чин и нарядное словцо лелеяли в нем надежду. Он еще до прибытия моего тлел нежною страстию, просился с сердцем к сердцу, но его не пустили, следственно, огорчили и несколько несправедливо. Приняв в резон старую пословицу: красен жених статью, он этим брал, а дело не клеилось. Юные вострушки нашли, что в сюртуке он похож на присяжного, а без эполет, в мундире, – на подьячего. «Надень фрак», – сказали ему. – Черт возьми, неужели для того, чтобы жениться, надобно до глупости дурачиться?! – воскликнул Звездолюбов. – И по капризам неосновательной девчонки безобразить военную кость? Неужели и я, пятидесятидвухлетний слуга Белого Царя, должен таскаться в заморской форме, тогда как от самого нашествия на Русь немецких кафтанов не кипела еще под ними военная кровь Звездолюбовых? Вздор! Легче останусь век сиротою, а фрака не надену. Но здесь – нашла коса на камень. Любовь – огонь, на котором плавится и геройское сердце. Ему шепнули, что только этим доказательством привязанности и постоянства он может тронуть обожаемый предмет и что, во всяком случае, жене его, молодой светской даме, невозможно было бы выехать в публику с мужем, которого наряд не отвечает принятым обыкновениям. – Ужаснейшая жертва! – возопил Звездолюбов. Но нужда и закон изменяет; между горем и фраком выбор не труден. «Закройщика!» И на другой день Звездолюбов расхаживал на бульваре в модном фраке с жабо и батистовыми брыжами. – Ах, как жалок Звездолюбов во фраке! – запищали те же насмешницы в один голос. – Шея предлинная, голова точнехонько на колу торчит. Бедняжка! На нем все платье как будто краденое. – Отбой! – прокомандовал Звездолюбов, обманутый, отбракованный и пораженный прямо в ретивое, и с той минуты страстная любовь, закупоренная в старый телячий ранец, покоится у него на чердаке. Но он зол на нынешний свет. – Как будто шутка без труда и службы, в один момент, сделаться титульною сановницею и пользоваться в свете столь важными преимуществами! – гаркнул однажды добрый друг мой, не совсем равнодушно, но с полною откровенностью рассказывая план своей неудачной атаки и порядок плачевной ретирады. – Ты, верно, не забыл, чего стоят нам чины. – Помню, братец, помню. Но здесь не о чинах речь. – А деньжонок на прожиток, по милости Бога и государя, собственно на мою особу хватит, даже и с лихвою! – И не о деньгах, любезнейший, хлопотала невеста... – Так какой же рожон был ей нужен, прости Господи! – подхватил с батальною горячностью мой закадычный приятель. – Любви, уважения, даже покорности нельзя было доказать разительнее и сильнее моего: круглый год у неблагодарной был я послушным ординарцем и все это время простоял, как перед фельдмаршалом, навытяжку. – Это ей вовсе не противно, – сказал я, когда он несколько успокоился, – но только сидеть у постели, слушать тяжкие вздохи и под ненастье растирать спиртом в барометр обратившегося супруга, право, не завидная, милый друг, доля для женщины! К тому же нас с тобою без ножа зарежут варварские формуляры, послужные списки и адрес-календари, именно к нашему прискорбию вымышленные. Не будь их, от нас бы зависело: прибавить себе два, три года; к чарке – стереть десяток, а к женитьбе – уничтожить и двадцать лет. А теперь как прикажешь? Вот список, гляди: «1784 года, сержант Звездолюбов, всемилостивейше пожалован в прапорщики». – Так что ж? – возразил он. – Разве пожилой детина не может быть молодцом? Конечно, мы тертые калачи, но, не бойсь, не попятимся от штыка, не струсим от пули, а в нужде поймаем, запряжем и на ухабе сбережем. С нами и из двадцатилетних нынешних всеведущих рыцарей не каждый поравняется: ведь в их натуре физические силы – мгновенная вспышка; того и гляди, что жалкие дети роскоши будут носить одну соломину всемером. Умора, да и только! Ободренный моим согласием Звездолюбов захохотал во все горло. – Что за народ нынче родится! Умными слывут, а к чему годны? Посмотришь: молод, казист, а ну-ткась, по-нашему, начистоту, смертоносный в руки, да на бусурмана грудью!.. Куда куцому за зайцем! Пуховый герой, он и от гренадерского туза света Божьего не взвидит; протянется – не пикнет! Срам сказать: проказники от ветерка чахнут. Не с той, видишь, стороны подуло – беда! – тотчас распростудились. Иное место их и жаль, сердечных, а пособить нельзя: таков материал – ему и солнце и воздух вредны; чуть мокро иль сыро – заржавел и не отчистишь: эх, ты, молодость, наша молодость, ты куда прошла, прокатилася? Уж воля твоя, а без восторга нельзя вспомнить залихватского раздолья на поле славы, как мы некогда тянулись с Костюшкой, боролись с Наполеоном! Попадешь, бывало, под снаряды, да после взглянешь – ин здесь у тебя отхватило фунт мяса, там отлетел аршин костей. Вздор! День, два, много неделя – молодец снова готов соколом порхать, соловьем свистать! Теперь, хоть бусурманская кровь не стерлась еще с конца штыка, которым чертился на небе гигантский полет русских орлов и орлят, уже все забыто, все презрено; околевай холостяком, никто не вздохнет, никто не охнет. Прощай, святая старина!.. – Утешься, любезный друг, – сказал я в заключение разговора, – при исполинских успехах просвещения и при всеобщем стремлении людей к добру геройские подвиги храбрых сподвижников чести не навек смолкли. Под пеплом, в искрах говорят святые истины, и славные дела дождутся пера беспристрастного. Но о святой старине вздохнем и пожалеем, почтеннейший товарищ, вместе. Худо нам! Правда, что по струям матушки-Волги не мчится нынче буйный сигнал «сарынь-на-кичку», – зато порядок брачного сватовства ни в колья, ни в мелья не годится. По чести, смешно и грустно: изволь понравиться прежде невесте. Решительно наизнанку! Сущая республика, нарушающая благотворную субординацию и родительскую власть! И вот что вышло от этого препроказнейшего нововведения: нашему брату, инвалиду, хоть треснуть с досады, а о женитьбе и думать нельзя!.. ------------------------------------------------------------- Военное красноречие В военное время, вслед за исправным продовольствием армии, военное красноречие из века в век составляло важнейшую принадлежность поля брани. От Сципиона до Наполеона примеры неисчислимы, как жалкие остатки в пух разбитых войск, одушевясь словом вождя, до основания истребляли своих победителей, и служат поводом, что о военном красноречии говорят и пишут весьма много, но, к сожалению, менее всего на пользу русских солдат. По опытам известно уже, что ободренные солдаты славно дерутся, даже и голодные. Лучшее красноречие есть то, которое вполне понимают виновники побед и славы, те именно, к лицу которых оно обращается. Гений располагает делом, штык совершает подвиг: для кого же нужно красноречие? Конечно не для гения! С небольшим исключением мы не можем еще хвалиться всемощным мастерством в критические минуты – с помощью русского родного слова – воспламенять сердца и руководить духом солдат; но должны, не греша, сказать, что у нас есть и были люди, близкие к совершенству в деле этого рода и достойные подражания. К числу их без спора и апелляции надлежит причислить славного Кульнева. По стечению счастливых обстоятельств я имел честь находиться некоторое время под лестною командою храброго Кульнева и с двумя ротами егерей, в авангарде героя, содержать передовые посты. В четырнадцать дней – от поступления моего в авангард до полученной раны, разлучившей меня с ним, – четырнадцать раз дрались мы с отступающим арьергардом храбрых шведов, не зная отдыха, причем имели случай взаимно ознакомиться более, нежели возможно в четырнадцать лет мирного времени на скользком паркете. Прослужив чуть не полвека, я знал и знаю людей из сослуживцев, по отчаянной храбрости которых можно бы подумать, что без свиста пуль, без резанины они отказались бы жить на белом свете несмотря на то, что у них доброе сердце! Таков был и Кульнев; и хоть в семье не без урода, я первый... вовсе не из храбрых, – но в авангарде и трус по сердцу не найдет приюта. Думай, что хочешь, а мурлыкай вместе с дивными чудаками победную песнь: «Наши в поле не робеют!» Поэтому у всех авангардных витязей сердечные чувства вечно на лице: где щетка, трещотка и пуговица, там найдешь завет, секрет и сокровеннейшую тайну. Кто хочет видеть искреннюю дружбу, ступай в авангард: там одною ложкою кушают трое, говорят друг другу правду, дают денег взаймы без процентов и даже без расписок; там смерть и слава, вера и надежда соединили сердца узами родства, заставили их трепетать одно для другого, и все эти ощущения тем разительнее, тем сильнее, что в ста саженях стоит чужая пушка, а в руках врага горит фитиль, готовый подписать мрачный паспорт за пределы мира. Несколько ближе увидишь и встретишь и другое: сюда нередко втираются обозные рыцари, по-заморски сказать, фификусы, которые во всех славных делах, во всех тяжких трудах – и даже в крови храбрых – без зазрения совести имеют свой пай, а часто и лучшую долю. Они не жалуют пуль и ядер, дела и людей судят наизнанку, зато служащим в авангарде – приятели закадычные! В войну со шведами Кульнев приобрел бессмертную славу и обратился в кумира всей действующей армии. Он в особенности умел окружать себя людьми, известными под вывескою: смерть – копейка, голова – наживное дело! Каждая из подобных голов готова была слететь с плеч по мановению обожаемого начальника. «Всемогущему Богу – слава! Белому Царю – ура! Штыку молодцу – хвала, а вам, друзья, за мастерскую проделку – полновесное спасибо!» – загремел Кульнев после первой счастливой стычки нашей под его начальством. «Шведы дерутся славно! Но тем славнее для нас побеждать их. Они молодцы, да и в наших жилах течет кровь памятных шведам полтавских чудо-богатырей! Пройдут века, иссохнут реки, и моря сделаются болотами, но Полтава с Петром Великим и с созданною им победоносною Русскою армиею не забудутся в заморских землях. Кому же из потомков знаменитых праотцев войдет в голову постыдною трусостью запятнать честь русского оружия и помрачить славу храбрых? Кто решится объявить себя врагом святой веры? Чья грудь откажется быть щитом храма Пресвятой Богородицы, трона родных царей и спокойствия милого отечества? Вздор! не верю! Не то говорит русское сердце! Еще раз, спасибо, ребята... До свидания!» С сим вместе, дав коню шпоры, он умчался вихрем. Товарищей моих обдало жаром; в продолжение речи они росли выше, выше; кости у них хрустели, глаза горели, грудь колебалась, члены тряслись, оружие щебетало. «Вот образцовый привет образцового молодца!» – гаркнули в один темп двадцать голосов. Вечером получил я от Кульнева записку следующего содержания: «Для пули нужен верный глаз, штык требует сил, а желудок каши. Прикажите, любезный товарищ, сварить оную к трем часам утра; распорядитесь и не забудьте часовых, а в доказательство, что каша была и что все сыты, велите каждому солдату в час прибытия моего иметь каши по щепоти на носу». Я прочел записку вслух: солдаты поняли шутку, вмыкающую отеческие заботы начальника о благе подчиненных, и с этой минуты Кульнев для солдат моих был светлым праздником, причиною к душевным и сердечным их радостям. Предназначенный судьбою к трудам и суровой жизни русский солдат бывает мгновенно восхищен даже и при малейшем о нем попечении, а увидя веселое лицо командира, приобретшего полную его доверенность, он не вникает в причины: он весел, поет и пляшет. Поэтому каша на носу заменила на этот раз блистательнейшую статью, хотя бы из юмористики Ф.В. Булгарина, а для предстоявшего дела это вовсе не безделица! Все хорошо в своем месте: славный век Благословенного Александра явил всему свету, что русский солдат даже и умственными способностями стоит если не выше, то и не ниже людей равного звания всех известных держав. Это более или менее зависит от мастерского влияния начальства. Но отчего французский солдат пойдет танцевать, русский усом не поведет, не пошевелится. Речь Наполеона в Египте не произвела бы в наших войсках счастливого действия. Душу русского солдата, по милости Божией, бодрят и греют Вера, Трон и Отечество; но смотрят ли на него с египетских пирамид прошедшие века или отворотились – ему все равно. Храбрый Карпенко умел двигать солдат на смерть и выигрывать добрую их волю молча. Раздав приказания штаб- и обер-офицерам, оградив готовый в дело полк крестным знамением, он спешил дать собою пример и подставлял собственную грудь навстречу первой неприятельской пуле – и это христианское действие, это благородное самоотвержение, производившие в подчиненных умиление, уважение и любовь к неустрашимому начальнику, в Шведскую и достопамятную Отечественную войну поставили его в ряд известных и сердцу соотечественников драгоценных героев. Известный красавец словом – не лицом, однако же: льстить не хочу, – разудалой наездник наш Давыдов однажды, вовсе без намерения, привил к душе моей большое горе. Я был уже готов двинуться в атаку; полубатальон мой стоял в строю, недоставало только сигнала. «Поздравляю, брат Иван, с пушками! – провизжал тенором прискакавший Давыдов. – У тебя не люди, но орлы быстрокрылые! Для них шутка – и слона за ноги, и черта за рога! – С этим вместе он выхватил саблю. – Клянусь, – примолвил он, – булатом покойного отца, которым при матушке Екатерине в жилах турок сушил он кровь: пусть ухо мое не слышит военного грома, глаз не видит подвига храбрых... ужасно... Но... пусть, наконец, лишусь я способности различать дым табака с порохом, если эти молодцы штыками не приколят к груди твоей Георгиевского креста!» В эту минуту получено приказание. Восхищенные солдаты, желая оправдать пророческие надежды славного гусара, тотчас врезались в середину неприятельского арьергарда, явили редкий пример отчаянной храбрости, отбили пять зарядных ящиков – и действительно прикололи мне крест с бантом. Но он дорого мне стоил: с того времени я никогда не допускал краснобая наездника к моей команде, чего и впредь строго держаться обещаюсь. В последнюю польскую войну я имел случай слышать и затвердить наизусть речь одного генерала, говоренную им пред сражением; вот она: «Солдаты! Святой храм Русского Бога, законные права отца нашего Царя, неблагодарными подданными оскорбленные, и обширные границы драгоценного нам отечества всегда имели стальной, непобедимой шит в груди верных сынов своих. Слава наша всегда, во всех концах Земли, гремела под луною, и русский в поле штыком писал врагу законы. Теперь следует вопрос: будем ли мы в христианских обязанностях слабее предков? Изменилась ли в нас важность присяги? Простыла ли любовь к родине и менее ль дорога нам честь матери нашей России?.. Слышу – «скорее в землю обратимся, но не осрамимся!» – воркует молодецкое сердце победоносных товарищей! Вижу огненную готовность неустрашимых сразиться, победить или умереть! Верю искренним чувствам и пламенному желанию! Восхищаюсь, но не удивляюсь. К чему не способны и чего не сделают Богом возлюбленные дети страшного врагам Севера, братья родных русских вихрей, вьюг и буранов? Но... чьей души не греют молитвы, в храме живого Бога за нас воссылаемые, кто не питает твердой надежды на Господа Вседержителя, покровителя правых, кто в бою на ногу тяжел, чья пуля не верна и чей штык не лизнет бусурманской крови, – тот не герой и не товарищ мой! Храбрый понял меня и верит слову, а трусу я покажу на деле, как жить и умереть со славою. Праотцы наши не знали середины, и завет этот булатными мечами вписали в кровавое, в святое знамя России, в Куликово поле! Как старший из вас солдат, я первый вам пример и первая причина к доказательству, что за святое дело умереть весело, славно! Не думайте, однако же, ребята, чтобы мне не о ком было пожалеть, чтобы мне стошнилось жить на белом свете. Напротив, я не круглый сирота и поспешил к вам, оставя детей и жену, да еще какую! – кровь с молоком! Из одной моей жены без нужды можно бы выкроить по крайности тройку славных солдатских жен». С последним словом солдаты гаркнули «ура!», и чтоб прекратить шумный восторг их, потребовалось наконец волшебное слово: «Смирно!» Заключаю бредни мои искренним желанием всем юным, благородным отрокам, посвящающим жизнь свою полю славы, следственно, будущим героям, фельдмаршалам, полководцам, счастливых успехов в науке – даром русского слова пролагать путь к сердцу русских солдат! Строгость, справедливость и бескорыстие к науке этой – то же, что приклад к ружью, лафет к пушке; далее следует уменье в важную и целым иногда веком упроченную минуту заставить солдата предпочесть славную смерть поносной жизни, возбудить любовь к отечеству, вдохнуть, втиснуть в грудь его верную надежду на Бога – и дело сделано! В трехдневное сражение при Требии в 1799 году[1] неприятель, имея все выгоды, дарованные ему местоположением, и гордясь превосходством сил, посреди самого дела, опрокинув один полк наш, двинулся вперед сильною колонною и, подобно лаве, текущей из огнедышащей Этны, опровергал все препятствия. Уже наши отступали, и неприятель торжественно прошел первую линию. Суворов, бдительным оком обозревавший поле битвы, приказал поспешить к этому пункту батальону гренадер с несколькими казаками, мгновенно сам явился посреди войск, отступающих в беспорядке, и, проезжая бегущих, кричал: «Заманивайте, заманивайте их, ребята! И наша денежка не щербата: скоро пробьет и наш час!» Потом вдруг скомандовал: «Стой! Вперед! Ура! Наша взяла!» Вмиг торжествующий неприятель был опрокинут, гренадеры с казаками подоспели, и удвоенное поражение умножило совершенную гибель французов. Вот как знал Суворов свойство русских солдат и как умел вдохнуть в них слепую, сердечную к себе доверенность, на которой именно основывалось неподражаемое их мужество! Под командою бессмертного Суворова никто не сомневался в победе, и никто не знал, что значит быть побежденным. Наука важная, но для созданного быть полководцем вовсе не хитра. Верный шаг к этой науке – после врожденных способностей и образования, разумеется, – совершенное знание свойств народных, языка солдат и постоянные заботы об их здоровье. Суворов, вполне одаренный первым свыше, с успехом употреблял последнее, что, между прочим, доказывает и следующий приказ – № 750. «Здоровье: драгоценность блюдения оного в естественных правилах. Питье: квас, для него двойная посуда, чтоб не было молодого и перекислого; коли же вода, то свежая или несколько приправленная. Еда: котлы вылуженные, припасы здоровые, хлеб выпеченный, пища доварная, не переварная, не отстоянная, не подогретая, горячая; и для того, кто к каше не поспел, лишен ее на тот раз. Воздух: в теплое время отдыхать под тенью, ночью в палатках укрываться; в холодное же отнюдь бы в них сквозной ветер не был. Чрез ротных фельдшеров довольный запас в артелях ботанических средств: сие подробнее и для лазаретов описано в примечаниях искусного штаб-лекаря Белопольского. Подлинный подписал: А. Суворов. Сверял секунд-майор Буйносов». Теперь спросите, что солдаты говорят между собою, выслушав подобный приказ, хотя бы написал его не более как батальонный командир. Объявляя себя, без стыда, сорокалетним неразлучным спутником русских солдат, отвечаю утвердительно, что все они воскликнут в одно слово: «Нам, братцы, клад Бог дал в таком начальнике! С ним идти смело в огонь и в воду! Если дорого ему наше здоровье, так голова даром не ляжет! На него, как на каменную стену, как на отца родного, надеяться можно, лишь бы Царица Небесная сохранила молодца и не разлучила нас с этим сокровищем!» Но жизнь и даже честь мою прозакладаю, что начальник с пушком на рыльце – как умно сказано в басне Крылова – никогда не приобретет солдатской доверенности. Трус все-таки на что-нибудь годится, но преступный корыстолюбец в войне и в мире решительно вредная, тяжкая службе фигура. Слава Богу, что этого рода проказники перевелись в наших храбрых рядах и благодаря неусыпному попечению начальства о нравственности военного сословия нынче известны они только по преданию! Русский солдат молчит, но знает цену сущему делу, любит строгого, справедливого и бескорыстного начальника, благодарен беспредельно и ни за что не уступит ему первого места к смерти. Сколько раз видел я, как убедительно с полными слез глазами в пылу боя солдаты упрашивали своих офицеров поберечь жизнь для их счастья и славы и как заслоняли они собственною грудью обожаемого ими отца и командира, чистыми правилами и похвальным поведением выигрывшего и утвердившего солдат в верной на себя надежде. Надежда – сладкое, святое чувство, драгоценнейший дар Неба, благодетельная спутница странника в этом мире... --------------------------------------------------- Примечания: [1] В числе собственных записок А.В.Суворова, полученных мною от генерал-адъютанта Н.Н.Муравьева, к совершенному удовольствию, нашел я некоторые сведения и об этом деле, написанные вчерне, вероятно, очевидцем. Автор. ------------------------------------------------------------- Солдат на балу «Из жизни твоей я успел уже собрать изрядный запас различных проказ», – сказал мне однажды добрый мой приятель Ванчоусов. «К чему тебе они и из чего ты хлопочешь?» – спросил я его. «Чтоб вслед за эпитафиею отвалить твою биографию», – отвечал приятель. «Вот новое горе, – думал я, возвратясь в свой скромный уголок, – как люди услужливы! Они и в могилу готовят гостинцы страдальцу; не менее того, что напишется пером, не вырубить топором! На выдумки слово купится: за чем же стало?.. Предупрежу бредни, примусь писать историю собственной жизни с полною откровенностью, обрисую сцены со всеми окрестностями и, оградясь законною десятилетнею давностию, черкну смело за целые полвека о себе и о товарищах хорошее и дурное! Положим, что труд мой и не принесет пользы человечеству, по крайности я оставлю по себе в наследство горящую истину о предметах, коротко и близко мне известных: это не безделица! Но вот я уж и в походе: дело мое растет, как пшеничное тесто на опаре киснет! Слог нехорош, происшествия связываются и того хуже, но верность и точность их заменяют собою все недостатки логики и красноречия». – Чем ты занят? – спросил меня Ванчоусов, рассудивший навестить урода. – Беседую с живыми и с мертвыми ... решился ... и пишу собственную историю. – Прочти, пожалуйста, что-нибудь. – Изволь! – Помилуй, братец! – возопил приятель, прервав чтение. – Да это ни на что не похоже! Какая надобность из доброй воли выставлять себя чудаком! По-моему, что нам было некогда грешно и смешно и чему свидетелей уж нет – в мешок, да с камнем в воду! – А по-моему, нельзя: я хочу сказать сущую правду. «Быль молодцу не укор» – твердит пословица... Но отставим спор, пустим статью в свет и послушаем мнения публики, лучшего судьи... Вот статья! Прошу простить, если в порядок рассказа вотрутся новые обстоятельства и если с большой дороги сверну я на проселочную. Это будет новым доказательством, что удел безграмотных – охота смертная, а участь горькая! Имея в одной руке указку и ухватясь другою рукою за штык, определился я в войско, стоявшее на страже по Оренбургской линии, где кинжал и винтовка, по мнению пограничных дикарей, вмещали в себе честь и славу, где ум и способности денно и ночно истощались в изысканиях средств пролить кровь ближнего, где душа смертного не озарялась лучами христианского просвещения, святая вера не имела участия в жизни человека, не производила на нравственность спасительного влияния и люди отличались от зверей только наружным видом! Там буйная чудь, движимая мщением, корыстолюбием и другими столь же низкими страстями, суетилась в ежедневных вымыслах на пагубу друг друга и упражнялась почти в ежедневных убийствах. Кочующие киргизы, вторгаясь в пределы России, отгоняли у пограничных казаков и башкирцев скот, схватывали целыми селениями беззащитных хлебопашцев и, убивая старых и малых, обращали в пастухи способных к работе или продавали в Бухарию; причем и казаки с башкирцами вели себя на ту же стать. Они под предлогом преследования хищников, отнюдь не заботясь ни об отыскании виновных, ни об освобождении несчастных страдальцев, нападали на мирных невинных киргизцев, лишали их жизни и имущества и этими поступками сеяли новую пагубную вражду, новые гибельные раздоры – и взаимному мщению не было конца. Вот слабый очерк положения края, благословенного Творцом, обезображенного вкравшимися злоупотреблениями и характером жителей, посреди которых поступающим на службу юным, неопытным воинам надлежало учиться военному ремеслу, впитывать первые уроки образования, познавать святой долг брани и знакомиться с Божескими и человеческими законами! Впоследствии благотворные лучи прямо-полезного, а вместе и криво-модного воспитания, несмотря на обширность России, проникли во все отдаленные пределы. Ныне и на Оренбургской линии хлопочут о заморских языках, судят, рядят и частенько проникают в сокровеннейшие тайны мудрой заморской политики!.. Но в мое время в понятиях коренных обитателей этой страны порок и добродетель в высшей степени отражались только в том убеждении, что лизнуть в пятницу сметанки – ужасное, непростительное преступление, а зарезать соседственного киргизца, мирно и с радушием угощающего бешбармаком и кумысом, менее грешно, нежели спугнуть севшую на нос муху. Короче сказать, там рука сильного сплошь душила слабого собрата. Но всему есть конец! Настал час воли Божией: застонал корень зла, затряслось оно с самой маковки, и святая матка-правда торжественно вступила в права свои!.. Мощная десница императора Павла мгновенно определила преступному злодеянию достойную по заслугам кару, указала каждому свои обязанности, свое место – и на другой же год царствования этого монарха пограничный житель косил сено свое, как будто в подмосковной. Чрез густой туман дикого, зверского невежества на мрачном горизонте страдавшего края величественно и важно явились: закон, спасительная строгость и благотворное милосердие, чем в совокупности положено твердое основание незыблемому блаженству, в котором эта призренная Провидением и монархами страна час от часу более процветает. Столь быстрый переход безнравственного, но весьма храброго народа от жизни варварской, буйной к жизни христианской, мирной подал молодым людям полезный пример и внушил нравоучительный урок. По крайности на меня обстоятельство это произвело сильное впечатление. Это было то именно время, в которое с чувствами сердца сочеталась во мне мысль, что лишать жизни себе подобного человека, чтоб присвоить принадлежавшую ему лошадь, есть подвиг в общем мнении не совсем хороший и что в Питере за подобные проделки не очень хвалят! В это время, как на Оренбургской линии все дела час от часу улучшались и как ретивые из диких ордынцев волею и неволею, оставя обоюдно невыгодную брань, обратились к торгам и даже к хлебопашеству, а ленивые, чтобы выманить кусок хлеба, под окнами у русских запели соловьем, Германия застонала под железным скипетром Наполеона, и все войска, стоявшие на Сибирской и Оренбургской линиях, двинулись к прусской границе. В 26-й егерский полк (в состав которого – с утлыми понятиями, но в звании уже офицера – поступил и я) назначен был шефом полковник Эриксон. Пословица: мал золотник, да дорог – выдумана, кажется, собственно для Ивана Матвеевича [1]. Рост его – два аршина два вершка, а тут и все, что можно было свесить и смерить; но ум и способности этого благороднейшего и храбрейшего полководца были необыкновенны. Он не любил говорить много, зато сказанное им слово, вторгаясь в душу, на всю жизнь оставалось памятным. Казалось, что в особе его сочетались узами брака нежная попечительность отца со строгостью справедливейшего командира, и поэтому все чины без изъятия любили его, как любят красное солнце в зимнее время, и боялись, как боится грешник тяжкой смерти! Неустрашимее Эриксона нельзя быть в сражении, но хвалить в нем храбрость – значит оскорблять священную память героя. Достоинство это было в нем последнее. Барклай-де-Толли, князь Багратион, Раевский, Каменский и другие известные генералы дорожили дружбою Эриксона и уважали его как воина, обладающего, при необыкновенных дарованиях, опытностью, приобретенной в многотрудных кампаниях. Я мог бы назвать людей и означить время, в которое советы скромного Эриксона их прославили. Личность и зависть в душе этого славного мужа не имели места: часто случалось, что труд его награждался в лице другого. Эриксон, восхищаясь полезным делом, радовался от души успехам счастливца, и – Боже упаси! – кто бы решился указать ему на несправедливость начальника, погрешившего в донесении! Уверенный в отличной своей службе, он не сомневался в лестном к себе расположении правительства: это доставляло благородному его честолюбию достойную награду. Эриксона украшали семь ран, из которых заслуживает особого внимания рана, полученная в последнюю кампанию бессмертного Суворова против французов в сражении при Нови. Ружейная пуля ударила ему прямо в знак, бывший на груди, под которым, по счастью, хранился свернутый платок; пробив то и другое насквозь, пуля остановилась в грудной кости, а впоследствии, когда рана излечилась, рубцы от нее образовали точь-в-точь Георгиевский крест. Государь император Павел Петрович, зная отличную службу славного Эриксона, высочайше повелел пробитый знак носить ему во всяком роде службы. Будучи человеком вполне добродетельным, чистым, он всегда был весел, страдал при перемене погоды от тяжких ран, но не жаловался и вздыхал редко. Он любил беседы в женском обществе и с удовольствием спешил на бал, где смертельные его боли врачевались в кругу прелестных. Ныне бальные формы вовсе не те, и страдалец Эриксон не нашел бы в них отрады... Виноват, не вытерплю!.. Свергну с души, что давно лежит на ней, исполню свое желание: поговорю с вами, милые деревенские соседки! Честью уверяю вас, благороднейшие командирши, что на скучных, из-за моря даже и к нам на Жиздру[2] перенесшихся балах, при всей любезности вашей, иногда дрожь проймет и русскому сердцу нечем согреться. По-нашему, если бал не подправлен разудалой мазуркой и пленительными русскими танцами, он просто игра в кулюкушки и – курам на смех!.. Не все то хорошо, что русское. Нечем было восхищаться и прежде, слушая добрых, почтенных старушек наших, когда они затягивали любимую свою песенку: Ходи, миленькой, почаще, Носи пряничков послаще, Винограду, Хоть для взгляду, А изюму – Ради уму! Но вы забыли все свое родное – то, чем русские бывают очарованы и чему учатся даже многие иностранцы. Например: гряньте хоть на фортепиано «Во саду ли, в огороде девица гуляла!» – и скажите, вспомня час смертный, не прелесть ли это, не совершенство ли?.. Теперь пусть прекрасные обладательницы счастливой наружности под эту же песню пройдут по-русски! Даю голову на плаху, если во всем подлунном мире эта пленительная проделка не будет лучшая! Но это не конец: вы не знаете всех выгод ваших, заключающих в себе важную государственную пользу: из уст милой красавицы хорошая песня, как и русская пляска, возбуждает в нас пламенную любовь к отечеству. Услышав одно, увидев другое, до смерти, бывало, грустно, что мы не идем в огонь прямо с балу. «Да будет известно, что в первом же деле, как лев, я дерусь за Веру, которая божественно пела!», «Я, товарищи, умру за Надежду, которая мастерски плясала!», «А я, друзья, пролью кровь за Любовь, которая отличилась и тем и другим!» – толкуют, бывало, восхищенные офицеры на другой день после бала в походе; солдаты превнимательно вслушиваются и, желая, по естественному ходу вещей, подражать начальникам, припоминают милых: кто Пашу, кто Наташу, и в дополнение к священному долгу дают новый сердцу обет, и ... горе супостатам! Вам, славные наши современницы, ныне сорокалетние красавицы, принадлежит лавровый венок! Прелести ваши вместе с прелестными русскими песнями и пляскою имели творческую силу и творили героев. Одним словом, патриотизм и амазонская любовь ваша к родному, к русскому, служили отечеству вместе с нами. Но у вас теперь, соседки, все наизнанку! Говорите вы не по-русски, танцуете не свое, поете чужое, да и русский-то хлеб кушаете не в час, не в пору, ну – право, не по-русски! Посмотришь – все у вас идет вверх ногами, а судьба все-таки виновата! «Ныне нет прямой, чистой любви. Женихи ищут невест богатых, сватовство – коммерция, без приданого брак – горе!» – с прискорбием вопиете вы, страшась звания царь-девы. На кого же роптать за карманную чахотку после огромного, родительским невежеством упроченного вам состояния, при зрелых расчетах ваших переплавившегося в наполеондоры? Неужели вся беда падает исключительно на волшебное искусство чародеев-гувернеров и сметливых мадам на Кузнецком мосту, прославившихся исторически?.. Это, воля ваша, несправедливо! Под влиянием этих благодетельниц цель ваша вполне достигнута. Заразясь заморской ересью, вы взлелеяли в себе те причины, по которым родной край путеводительницам вашим сделался чуждым. Стало – волки сыты, а овцы?.. Но не в том сила: это дело почти побочное; вся важность в любви к отечеству. Что науки полезны и приятны, никто не будет спорить; но чтоб с успехом нравиться землякам, преимущественно надобно бы учиться по-русски и не презирать родных обычаев святой старины. Верьте, что науки, просвещающие ум и сердце, пойдут без прискорбия нога в ногу не только с русским языком, но и с сарафанами и кокошниками, и с умилением будут взирать на безмолвных представителей покойных прапрабабушек ваших! Перелетите воображением в землю немцев – пожалуй, хоть наших – и полюбуйтесь: там воспитывают начистоту! Французский язык, на котором вы без угомону хлопочете, которым гордитесь и который нередко покупаете благом жизни целого потомства, знают там многие, и не хуже вас; но вы узнаете о том не прежде, как назовете себя француженкою или ... русскою. Не менее того, дворянка научит вас долгу жены, матери, хозяйки и буквально растолкует обязанности поселянина, хлебопашца, а супруга купца расскажет вам торговые пути по всем частям белого света. Согласитесь, милые соседки, что это также, в свою очередь, полезно и приятно! «Да без французского языка в столицах наших и на тротуар нельзя показать глаз!» – со слов полузаморских франтов толкуете, бывало, вы мне, горе-горькому простаку. Не верьте, ради Бога! Французский язык употребляется в столицах более по необходимости. Я живу в Питере с лишком год и, по точным наблюдениям, решительно определяю, что французским языком говорят здесь русские с иностранцами и, обратно, иностранцы с русскими. Язык этот слышу я нередко. Говорят по-французски и русские с русскими, но это именно те, которые в борьбе спасительного просвещения с модным по-русски вовсе не учились и все сведения о родной стороне скомкали в нуль. Так виноваты ли они, сердечные? И рад бы в рай, да грехи не пускают! У меня есть приятель, который частенько пытается говорить по-французски даже и со мною. Но Бог его суди! Он добрый малый, и я при каждой встрече страдаю, видя, с какими корчами, трудом и усилием ловит и связывает он, бедняга, русские слова, чтобы сказать ... хоть несколько побольше, нежели ничего! В заключение скажу, что прямой сын России на берегах Невы, Дона, Волги и Оки – всюду свой, кровный и за русскую в себе натуру не краснеет. «Да будет мне стыдно!» – говорили доблестные предки наши, желая произнести в деле правды ужаснейшую клятву. Какова клятва! Каковы предки!.. И после этого краснеть! Да поразит крапивная лихорадка и куриная слепота каждого, кто не хочет знать цены дивной чистоты и чести столь оригинальных праотцев, кто потеряет уважение к собственной славе, лишится способности чтить достоинство народной гордости, вместе с жизнью в грудь нашу от них снисшедшей, на незыблемом фундаменте основанной и прочно утвержденной. Не верьте также, почтенные соседки, и молодым русским воинам, восхищающимся в вас парижской ловкостью и порицающим русские нравы. Они вам льстят, но мысль у них другая. Посмотрели бы вы, как эти варвары дерутся за матушку святую Русь! Как умирают за честь драгоценнейшего, милого им отечества, тогда легко бы угадали, что они вас, злодеи, просто надувают!.. Опять-таки соединение полезного с приятным – и дельно! Браво, товарищи!.. «Уж если надобно дражайшую половину перевоспитывать снова – так лучше при богатстве!» – сказал кто-то из ученых, подсластивший горький опыт умозрительной философией. «А ты сам как женился?» – неравно спросят соседки. «А вот как – прошу прослушать! Рожденный к военной службе, я ближе видел себя к монашескому клобуку, нежели к супружескому венцу. Все невесты для меня были на одно лицо. Но – нашла коса на камень! Девка делом смекнула, проникла в свинцовую душу – до ижицы разгадала – и, как пить дала, русака подкузьмила! Во время бала нарядилась, разбойница, в сарафан, вплела в русу косу алу ленту, шепнула музыке заиграть «Уж я в три косы косила муравую» – да как хватит, злодейка, по-нашему! Мгновенно, с быстротою молнии, искра любви к родному зажгла во мне всю внутренность. Кровь закипела. Я было бежать – но уж поздно! Отзыв забыт, крепость разрушилась, штык вдребезги, и бедное сердце вырвалось из груди, замерло, шлепнулось – и растянулось у ног победительницы! Советую всем, кто замуж спешит: шейте сарафаны, учитесь по-русски, и дело будет – как бы сказать? – хоть не [в] шляпе, а в вашем ридикюле. «С родной стороны и кошка была бы здесь дорогая гостья! Прелестных много, а милых нет; чужие хороши ... да не по-нашему!.. Пестры, востры – но не по сердцу!» – вот как обыкновенно в дружеской откровенной беседе, на биваках русские воины, находясь под чуждым небом, отзываются о заморских красавицах. Теперь не трудно угадать, что задеть молодцев за живое легче всего пламенною любовью к своему родному, к русскому!.. Попробуйте, дорогие соседки, ну хоть притворитесь – отвечаю вам за успех! Берусь быть вашим сватом... Простите великодушно, благосклоннейшие читатели! Проштыкнулся, утомил вас бреднями, и почти слышу справедливый ропот. Да что же делать! Отцы и командиры, научите: куда деваться с сердцем? Оно ведь русское! Кампании на три еще хватило бы мне крови, которая до основания высушена дивною, непонятною, рабскою покорностью странных моих соседок к ветреным, непостоянным парижским затеям, к всесокрушающему, всепожирающему и всеистребляющему идолу – моде!.. С умилением воспоминаю ответ боярина князя Репнина царю Иоанну Васильевичу Грозному, хотевшему учредить в России маскарад: «Лучше умру, но личины не надену!» И с горестью слышу частые восклицания соседок: «Лучше умру, но и за ворота не выеду неодетою по последней, из Парижа полученной, модной картинке!» Как согласить такую разительную противоположность? И к чему последствие довело бы нас, грешных, если бы подобных соседок развелось побольше!.. Здесь поневоле ум за разум заходит... Но обратимся к предмету. В благодарности, которою одушевлялся Эриксон, судя по мнению модных людей настоящего времени, было что-то сверхъестественное. Имея при себе портрет генерала Анрепа, бывшего его начальника, он каждодневно, после утренней молитвы, отвешивал портрету этому земной поклон. «Неблагодарный человек – пустая кубышка», – отвечал Иван Матвеевич на вопрос мой: «Какую услугу оказал ему Анреп?» «Мы должны быть благодарны даже и тому, кто, поражая встречного и поперечного из одного только тщеславия, по милости Божией, не сделает нам зла. Природа пестра: есть люди, которые при недостатке ума и дарований, но по расчету гнездящихся в слабой душе сильного идола себялюбия и зависти ненавидят весь человеческий род; а в незабвенном мне Анрепе я имел отца, начальника и друга. Впрочем, во всяком случае, неблагодарный человек – жалкий урод, лишенный гневным к нему Провидением самого богатейшего чувства, и горе тому, кому отказано в этом благороднейшем даре! Благодарность, по законам натуры, ощущают и бессловесные твари». Все, что принадлежит царю и отечеству, было свято Эриксону, но собственная польза далеко была ниже помышлений моего героя. Он не умел ни хвалиться избытком, ни жаловаться на недостаток. Во время нахождения полка в авангарде князя Багратиона при встретившемся затруднении в продовольствии нижних чинов, когда фунт черного хлеба продавался по рублю серебром[3], этот верный друг чести и человечества, увидя из ведомости, что в казенном ящике хранятся собственно ему принадлежащие тридцать две тысячи рублей ассигнациями, приказал каждодневно покупать по одному с половиною фунта хлеба на каждого солдата, которых состояло налицо до двух тысяч человек, и варить общий суп для всех штаб- и обер-офицеров. И когда израсходовалась вся эта сумма, а недостаток в провианте увеличился, он велел продать все свое серебро, всех излишних лошадей, все, даже заветные, свои веши и деревянную свою ложку променял на серебряную уже в Мемеле, после Тильзитского мира. Легчайшим средством не понравиться Эриксону и отдалить его от себя на всю жизнь – было солгать. Будучи врагом всякой неправды, он весьма искусно испытывал подчиненных с этой стороны, даже и насчет незавидной своей наружности. – У меня славный полк и люди молодцы! Я уверен, что они важно подерутся! – сказал он мне при первом свидании, прибыв к полку на походе, когда я, находясь в звании полкового квартирмейстера, вошел к нему с квартирным расписанием. – Без всякого сомнения! – отвечал я. – По Сеньке шапка! – продолжал Эриксон. – Вы, без сомнения, и меня находите молодцом?.. Что же вы молчите? – Не имея чести знать вас коротко, боюсь сказать мое мнение, – молвил я, почувствовав мороз на коже. – Когда же вы его скажете? – Вернее всего, после первого сражения. – Браво, – восхитился полковник. – За то с этой минуты в полку ты квартирмейстер, а у меня адъютант!.. Но выбор этот навлек ему большую неприятность. Я скоро доказал на деле жестокую ошибку Ивана Матвеевича. Наш полк проходил чрез город Владимир-на-Клязьме, где гражданским губернатором был князь И.М. Долгорукий. Он с давних времен знал Эриксона и, как доброму приятелю, заблаговременно приготовил блестящий бал. В самый же день прибытия князь пригласил его к себе на семейный вечер, разумеется, с адъютантом. С восхищением выслушал я повеление шефа ехать вместе с ним и посреди забот, чтоб не ударить лицом в грязь, подумал, что при появлении на таком новом и лестном для меня поприще необходимо опрыскать себя благовонными духами. Казенный денщик, разделяя славу господина, опрометью бросился на рынок и в первой мелочной лавочке купил пузырек прескверного розового масла и банку полусгнившей жасминной помады. Успех в столь важном, по мнению моему, артикуле крайне меня обрадовал. «Теперь уж не до экономии! – сказал я денщику. – Один вечер не разорит нас, лей розовое масло во все карманы и щедрою рукою мажь меня помадою с ног до головы!» Что сказано, то сделано. Туалетные заботы заключились преузорочными похвалами велеумного слуги, и я прибежал к шефу в самое то время, как он садился уже в экипаж, следственно, и не мог заметить проказ, подготовленных мною, к горю его. Войдя в гостиную, увидел я нескольких дам и с полдюжины резвеньких, пригоженьких барышень, в числе которых по странному стечению обстоятельств, не зависящих от воли смертного, была и та, которая ровно чрез двенадцать лет после вышереченной сарафанной экспедиции учинилась спутницей моей жизни, то есть просто женою. Сердце мое росло и, как будто предчувствуя будущность, вырывалось из груди. Я был счастлив, но – увы! – не долго. Проклятое розовое масло и жасминная помада, постепенно разогреваясь буйно кипящею во мне кровью, заразили в комнате воздух. Дамы почувствовали дурноту, француженка-мамзель упала в обморок, у милых малюток разболелись головки. Все, как серны, разбежались, и я остался один. Хорош молодец!.. Но, чтоб поправить прежние и отвратить новые беды, мне представилось лучшим дать стречка, что под предлогом казенной надобности и учинил я с желаемым успехом. «Прежде нам с тобою нужно выучиться, как между людьми жить в свете. Но до того, извини, брат-товарищ, я не только не поеду с тобою в порядочный дом на бал, но и на посиделки!» – сказал мне Эриксон при встрече на другой день утром, и с этой же минуты началось мое воспитание. Мир священному для меня праху твоему, благороднейший друг, отец и командир! В русском царстве не писан твой портрет, следственно, и я его не имею, но вписано благодетельное имя твое между покойными моими родителями и в подножии образа Спасителя, сопутствующего мне всюду, врезано драгоценное наследие, гербовая печать твоя. Нет дня в жизни моей, чтобы ты не встретился со мною в памяти и не откликнулся во вновь созданном и по возможности обработанном тобою сердце!.. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Имя Эриксона, умершего в чине генерал-майора в 1810 году. [2] Река в месте жительства сочинителя, который в то время, когда писал эту статью жил в Калужской губернии. [3] Рубль серебра стоил рубль шестьдесят копеек ассигнациями. ------------------------------------------------------------- Письмо заслуженного русского воина к двенадцатилетнему сыну[1] Милый сын! Во всех письмах, получаемых мною от матери твоей, читаю я огромные похвалы осторожному поведению и усердию твоему к наукам (чем, как она говорит, отличаешься ты в пансионе). Зная цену слепой материнской любви и ведая, как немного надобно, чтобы двинуть слабую женщину к восхищению, берусь за перо с тем именно, чтобы в качестве родственной беседы преподать тебе дружеские советы. 1. Вернейшие и беспристрастнейшие похвалы достоинствам нашим сопутствуют нам только в гробу; на лице же земли они редко справедливы, и потому заслуживать их должно, но увлекаться похвалами вредно. Один будет восхищаться тобою из любви, другой из глупости, третий с намерением, чтоб произвесть в тебе гордость, – а глупее гордости, милый друг, нет под луною глупости! 2. Гордость – гибельная чума. При малейшей неосторожности впивается она в души знатных и ученых. Увидя гордеца, ты тотчас его узнаешь: он похож на индейского петуха. Смотри же, брат, держи ухо востро! По чести, не много мне будет радости, увидя в тебе образчик этой неавантажной птицы. 3. Помни родную русскую пословицу: «По дрожжам пиво не узнают!» Неоспоримо, что всякий возраст имеет свою собственность, на которую часто мы по необходимости смотрим как на фундамент величественного в будущности здания; но этот фундамент может быть тогда только прочен и здание тогда только счастливо совершится, когда с усердными, теплыми молитвами будешь ты ежедневно прибегать к Господу Богу и когда все благотворные в себе причины будешь признавать благими дарами Царя, Отца Небесного! 4. Страшась соблазна, могущего учинить тебя индейским петухом, советую не забывать, что ты не более как сын русского солдата и что в родословной твоей первый, свинцом означенный кружок вмешает порохом закопченную фигуру отца твоего, который потому только не носил лаптей, что босиком бегать было ему легче. Впрочем, фамилию свою можешь ты, не краснея, произносить во всех углах нашего обширного отечества. И сей-то исключительно важнейший для гражданина шаг ты, не употребя собственного труда, уже сделал, опершись на бедный полуостов грешного тела отца своего, который, пролив всю кровь за честь и славу Белого Царя и положив фунтов пять костей на престол милого отечества, твердую имеет надежду, что ты не осрамишь этой священной жертвы! Всякое путями правды приобретение требует особенных усилий; но мой труд по службе и мои хлопоты в пользу ее истощили во мне все силы, иссушили все слезы. У тебя же горести эти позади, надобно только: 5. При буквальной покорности к старшим быть вежливым с младшими; уважать в достойных людях истинные заслуги и стараться подражать им, но не выслуживаться, – упаси Боже! Благородная, чистая, полезная служба, как пробка на воде: и глас Бога, и глас народа – все в ее пользу. Подлая же выслуга, хотя часто идет и рядом, а бывает, что и упреждает, но сколько надобно усилий, сколько уловок, уверток, сколько снастей! Чертовская наука! Но она не по нашему департаменту!.. Марш – мимо! В людях, обладающих похвальными качествами, снискивай дружбу и храни ее свято. Не верь, что не бывает истинной дружбы; будь только достоин ее: природа пестра и щедра. 6. Если будешь достоин счастья, пользуйся счастливыми средствами спасти несчастного, которого умей отличить от бездельника и пьяницы. Нет душевной пищи вкуснее доброго дела! Но, если жертва погружается в бездну быстрее мер твоих, пожалей, сделай пол-оборота направо, и опять... марш – мимо! Оказывай должное почтение людям знатных, древних фамилий (без унижения, однако же). Впрочем, среди них есть люди такой масти, что лучше бы не встречаться. Но если встретишься, поклонись в лице его покойному прародителю, то есть знаменитому виновнику той знатности, на которую в потомке без слез смотреть нельзя, – а все-таки поклонись! Берегись слабостей, но не осуждай их в ближнем. Я, кажется, сказывал тебе, что дед твой до 80 лет и рейнского в рот не брал, а на девятом десятке, вероятно, осудил кого-то, накушался до того, что поминай как звали... 7. Приказывать не могу, чтоб ты не играл в карты; шила в мешке не утаишь –согрешил окаянный! – дерзал сам, и даже неосторожно, но осмеливаюсь просить: пожалуйста, брат Митя, плюнь на эту пагубную страсть! Честью отвечаю, что, не быв достойным презрения плутом, не приобретешь алтына и кончишь по-моему! Положим, что ты будешь умен, так тем приличнее от скуки играть в дурачки: на несколько минут и притом же шутя, очень весело быть дураком! Бывает и обратно. Нередко набитые глупцы (также игрою слепого случая), попадая в умные, вовсе не скучают этой ролью, оставаясь в ней даже по нескольку лет! 8. Если будешь начальником, то предварительно познакомься с правилами, нежному отцу свойственными: иначе дела не пойдут на лад! Важнее всего, помни, что ты не более как человек и брат каждому христианину. Прежде употреби все зависящие от тебя средства к исправлению предавшегося порокам (не преступлению, однако же) – и осуди его в жертву заслуженного наказания, как потеряешь надежду, – и очистишь тем совесть! 9. На развалинах счастья ближнего не созидай, брат, собственных выгод! Кроме того, что это правило варварское, оно и не прочно. Да спасет тебя Господь Бог даже от помышления, благородной душе столь тяжкого! Сколько было фертиков, из трудов отца твоего устроивших себе маскарадный костюм! Но фертики все еще вертятся около ферта, а отец твой, с Божию помощью, двинулся вперед – к ижице! А в заключение: 10. Для модного света учись ты чему хочешь и говори, если можно, с заморскими птицами, но для меня исключительно будь русским, честным и чистым человеком. За ошибку, которую от намерения отличить легко, мы с тобою разве что поссоримся, но за обдуманные, порочные шалости я, брат, без церемоний выворочу шкуру наизнанку; и никакими философически-математическими науками не отделаешься, и никаким языком не отговоришься ты от спасительных великороссийских, полновесных, гренадерских моих фухтелей! Прощай, брат Митя! Христос с тобой! Ты знаешь, что я тебе не лгу и, без сомнения, веришь, что все мое счастье, все отрады, все награды и все радости вмещаются в твоей жизни и в твоем поведении. Верный твой друг и отец... --------------------------------------------------- Примечания: [1] Невымышленное. Это письмо было написано автором несколько лет тому назад к сыну-ребенку, который стал офицером, оправдывая надежды и исполняя советы отца. ------------------------------------------------------------- Необходимость истинного просвещения для простолюдинов Откланявшись «Библиотеке для чтения» и отрекомендовавшись снова в приязнь старому другу, штыку, лишь только взялся я укладывать в походный чемодан памятные записки и упрямого, непримиримого врага моего, грамматику, добрый приятель К-вский – как сон в руку – шасть в кабинет. – Ты едешь? – спросил он меня. – И не думаю еще! – отвечал я. – К чему же эти сборы? – Закупориваю все соблазны, то есть все орудия грамоты, которою наказал меня Господь Бог за тяжкие грехи! – Помилуй, любезный, не стыдно ли тебе роптать на благородную страсть? – Ты балагуришь, а мне с этою благородною страстью, право, не до шуток, – продолжал я. – Проводя нередко ночи без сна, дни без пищи, я бьюсь, как рыба об лед, не зная, где поставить кавычку, где ерок. Но если бы ты ведал, с каким страхом и трепетом повергаю я статьи мои на рассмотрение цензора и как страдаю, когда чадо сердца моего из типографии является в свет, – уж, верно, повторил бы нравоучение сорокалетнего друга моего, Кремнева, который, явясь ко мне, по словам его, «на побывку» и увидев непрерывную борьбу и хлопоты мои с грамотою, сделал следующее и, кажется, весьма благоразумное замечание: «Я радовался прежде, видев в вас смолоду охоту учиться, думая, что грамота пригодится вам про себя; но теперь, как вы стали писать про других – плачу за вас. Батюшка Иван Никитич... воля ваша, а на этот раз вы больно проштыкнулись! Ну какой резон трудиться день и ночь для того только, чтоб вас осудили, осмеяли? По-нашему это значит: не было печали, да черти накачали! Мы грамотеи темные, а слыхали от многих и знаем, что Карамзин разжевал русское слово да и в рот всем положил, но нашлись же люди, что и его побранивают!» «Ты прав, Данилыч! – сказал я Кремневу. – Встречать собственным лбом чужие пули – проделка трусу не совсем веселая! Но писать, не учась, в тысячу раз скучнее». Сказал ... да в ту же минуту и отправился писать. Теперь суди! Есть ли человек на белом свете проказнее меня? Но чтобы хотя несколько извинить в себе эту пагубную страсть, я расскажу тебе всю подноготную тайну... – Не хочу, не хочу! – возопил К-вский. – Если ты друг и любишь меня, пришли эту тайну с журналом. Что делать? Виноват! Закадычному отказать не умею!.. Итак, марш, безрукий писатель, опять к перу, а читателей милости просим опять к терпению! Слушайте же, отцы и командиры (а если не противно, то и командирши), чистосердечную исповедь инвалида, у которого грудь нараспашку, сердце наружу! Но меня только слушайте, а браните К-вского! Я, право, не виноват – ни душою, ни телом. В сотовариществе с солдатом отцвели красные дни моей жизни; с солдатом встречал я радости и печали, с ним делил горькое и сладкое, с ним умирал, торжествовал победы и на ратном кровавом поле, обливаясь слезами умиления, воссылал к Царю Царей искренние молитвы за спасение жизни, при явной опасности уцелевшей! Рука солдата – и не однажды – отражала смертельный удар, в грудь мою направленный... Теперь определите, благороднейшие читатели, расстояние солдата от моего сердца!.. «Не далее рубахи!» – без сомнения, молвите вы. Именно так! Кто служил в рядах, тот знает, что русский солдат – это образцовое, славное создание, всегда на одной дистанции от добродетели – и от порока: магический баланс – в искусстве ближайшего к нему начальника! При неослабной страсти к делу службы, при пылком взоре на нравственность и поведение не ленитесь только указывать ему путь к чести, знакомить его с благородным ощущением славы! И покоренный пленительными русскому сердцу примерами, при врожденных чувствах к добру, солдат, не страшась смерти, мгновенно готов на славное, великое дело! И хотя нет правила без исключения, но – убежденный в этой истине собственными опытами, – увидя заблудшего солдата в несчастном, отвратительном положении, я спешу жалеть о нем, не спешу винить его, зная, что человек с душою, веры, надежды и любви чуждою, по белу свету бродит в потемках. Кто бы не хотел, чтобы русский солдат был добр, весел и счастлив? А для этого довольно, чтобы он слышал полезные уроки – и в пустое, невинное сердце впивал благие спасительные наставления. Отчет мой ясен: втискавшись насильно в литераторы, вопреки всех прав, образованием и воспитанием предписанных, я свильнул на чужую; но надежда, что к началу моему будет продолжение, что люди с дарованием и с живым участием к ближнему одарят русских солдат новым, лучшим творением – и простым, русским, понятным слогом посеют в душу защитников веры и трона новые дары, – мирит меня с ропотом публики, если он возник уже, что, впрочем, признаюсь, нелегко было бы моему сердцу! Но одним ли солдатам, составляющим ветвь корня, полезно чтение? По моему мнению, и все низкого сословия люди, с этой точки, заслуживают внимания. «А, кажется, было бы лучше, чтоб люди, на последней степени образованности стоящие, вели жизнь согласную с их предками, по пословице: всякой сверчок знает свой шесток», – скажут многие. В знак согласия отвечаю следующим примером. В начале последнего десятка лет XVIII века, врезавшись за отличие по службе в чин сержанта, посреди непрерывных восхищений возымел я мысль: неожиданным этим счастьем обрадовать мать мою. Будучи в строгом смысле солдатом по службе, но ребенком еще по возрасту, не обдумав предстоящих мне затруднений, обратился я с просьбою по команде и по особенному ко мне благоволению начальства немедленно получил отпуск, но, ощупав все карманы, я не нашел у себя денег ни одного алтына! Что делать? Отказаться от удовольствия прижаться к нежному родительскому сердцу, не блеснуть тремя на обшлагах галунами перед товарищами детских игр, с которыми за три пред сим года разлучен был сладкозвучным гулом велегласного барабана, – большое горе! Но и того прискорбнее, казалось мне, осрамить себя перед всей ротой непостоянством характера или тяжкою сердцу нищетою. Кремнев был одно существо, которому свободно мог я открыть мое сердце... и красненькая ассигнация, в ссуду от него полученная, оправдала мои надежды. Будучи на ногу легок, здоров и весел, в три дня я оставил за собою двести пятнадцать верст! Но давно уже замечено, что, кто начинает большим, тот вечно оканчивает малым. Так и со мною случилось. При чувствах искренней сыновней любви к обожаемой родительнице я не прежде ощутил крайнюю боль в ногах, как стер с них не только кожу, но и мясо до сухих жил и как снятые для осмотра ног сапоги надеть было уже невозможно. Чтоб изобразить тоску столь затруднительным положением наповал убитой души, не только пера, да и языка моего было бы недостаточно. Но в плане покровительствующего Провидения скорбящему, сиротскому сердцу готовилась внезапная отрада. Сельский староста, поместив меня к себе на квартиру, совокупно с доброю супругою приняли во мне родственное участие: обложили раны мои медвежьим салом, угостили чем могли лучшим и обещались призреть до совершенного выздоровления. – Благодарю вас усерднейше, добрые люди, но боюсь, чтоб в ногах моих не оказался антонов огонь; тогда смерть моя будет неизбежна, – сказал я им, без сомнения, по влиянию свыше. – Боже тебя сохрани! – возопил испуганный староста, у которого лицо тотчас подернулось смертной бледностью. – Нет, кормилец, возьми что хочешь, а в нашей деревне, Ради Христа, не умирай! Ты нас вконец разоришь! Да мы за смерть твою с капитаном-исправником в век наш не расплатимся! – А вы-то чем же будете виноваты? – спросил я старосту. – Ах, государь мой! Ты, видно, не живал с мужиками. Да коли в нашей деревне чужая кляча околеет хотя бы она и двух рублей не стоила, но если исправник узнает, так хоть тресни, а двести рублей с миру вынь да положь! – За чем же дело стало? Я за хлеб, за соль злом платить не намерен. Еду умирать в другую деревню. Подводу скорее! – прокомандовал я. – Голубчик ты наш! Родной ты наш! Да управь Господь Бог твою путь-дороженьку! – закричали в один голос староста с женою, с чем вместе тысяча молитв о здоровье моем полетели в Небо, а я чрез десять минут, с окутанными в тряпки ногами, на лихой паре летел по дороге к дому. Само по себе разумеется, что подводчик, привезший меня к старосте соседнего селения, не потаил слышанного опасения насчет моей смерти, что страх этот переходил от одного к другому и что меня мчали с такою поспешностью, с какою не возят и самих исправников! Итак, в трое суток, сделав более четырехсот верст, я приближался уже к Волге. Ноги мои вполовину зажили, опухоль спала, и я, казалось, мог бы надеть сапоги, да какая в том нужда? Благо попал на стремя, думал я, напевая песенку: «Унеси ты мое горе, быстра реченька, с собой!» Прибыв в село, называемое Кошки, в доме старосты узнал я, что он на мирской сходке и что в селе находится прибывший из уездного города судья. «Беда! Пешком идти будет трудновато, подводы требовать нельзя! Что же делать? Пойду к судье, – сказал я про себя. – Смертью его не испугаю, но, показав бедные ноги, двину благородную душу к участию. Судья, без сомнения, служил сам, по собственным высоким чувствам дворянина знает крайности военных людей и, верно, пособит плачевному путешественнику в критическом его положении». Обувшись с небольшим, впрочем, трудом, побрел я к куче народа, посреди коей коверкалась фигура, образовавшая собою со всеми оттенками Кощея в картинах! Сняв солдатскую шапку, имея на себе поверх куртки плащ, сходный по цвету с крестьянским зипуном, и будучи в то время малорослее многих мужиков, примкнул я к последним и остался незамеченным. Вот разговор, которого судил мне Бог быть свидетелем. Староста. Так поэтому опять, Терентий Макарыч, турок наступает? Макарыч. Да еще как наступает! Так и ладит прорваться к Волге. Вот уж я шестнадцать лет подканцеляристом служу, часто с турком воевали, а экой рыси в нем не слыхивал! Многие голоса. Вот те на, эка вяха! Ну, поди пожалуй! Староста. Да за что он ярится и что ему у нас пообытчалось? Чего у него, у злодея, недостает? Аль земли мало? Аль вода пересохла? Макарыч. И земля есть, и воды много, почтеннейший, да одного недостает – важнейшего! Турок, изволите видеть, магометанского исповедания и строго соблюдает многоженство: всякий мусульманин по закону веры всенепременно обязан иметь семь жен и семь наложниц. А поелику мужеский и женский пол родится у них, так же как и у нас, в равном числе, того ради и надлежит приобретать жен и наложниц огнем и мечом. Крестьянин. Тьфу, проклятый! Да как он с этакой гурьбой ладит? Нече сказать, видно, что востер окаянный, а наш брат и от одной жены иное место не знает, куда девать! Староста. Так неужто, Терентий Макарыч, этот бусурман добирается до наших жен и дочерей? Макарыч. Да, не погневайся! Я слыхал, что там, за морем, есть какое-то царство, попавшее к турку в когти. Веру-де исповедует нашу, христианскую, а браком сочетаются с такими только девицами, которые зело обезображены, например: оспою, бельмоглазием, кривоножием, сухоручием, тупоумием и тому подобными телесными недостатками, а чуть посмазливее – тавро к бедру... да и на расправу! Многие голоса. Да в своем ли ты уме, Макарыч? Какой ты нас чертовщиной стращаешь? Аль мы не русские люди и живем не на святой Руси? Аль покинул нас Всемогущий Бог? Аль мы вовсе вдруг осиротели?. . Да скорее вырастет на том месте полынь горькая, где стоят теперь наши родные домы, скорее на берегах Волги положим мы наши буйные головушки и дикие волки разнесут непогребенные косточки, чем бусурману-нехристю на родной своей сторонушке дадим мы себя в обиду! (Поворачиваясь друг к другу.) Ощетинимся, ребята! Куда кривая ни вынесет, не поддадимся турку. И коли на то пойдет, смерть нам, да не уцелеть и супостату! Слушай, староста! Сейчас поезжай в город! Воеводе иль другому набольшему скажи просто-напросто, что мы идем на злодея Турка с головы на голову. Макарыч. Ай да русачки почтеннейшие! Я наперед знал, что будет кутерьма! Уж подлинно русская кровь! И смотреть и слушать вас любо! Во всех селениях одна песня! Крестьянин. Что, Макарыч, везде по-нашему, ты говоришь? Но отовсюду ли поехали в город? Макарыч. До этого еще не близко, друзья любезнейшие. Мне повелено только пощупать вашу натуру, но враг лишь зашевелился, а попечительное начальство заблаговременно приступает уже к мерам осторожности; короче сказать, что на сей раз нужна некоторая только акциденция. (Макарыч вынул из-за пазухи новенькую книжку, которая вмещала в себе Брюсов календарь[1]). Многие голоса. Какая акуренция, Макарыч? Сказывай скорей: мы на все готовы! Макарыч. О! Я надеюсь, почтеннейшие, что вы не введете меня в слово! Да и поборец маловажный: только новенький, небывалый! Несколько голосов. К делу, скорее к делу, Макарыч! При этой оказии тарабара и в задний угол не годится. Читай книгу да рассказывай, что командирам надобно. Макарыч. Глядите сами, православные! Книжица печатненькая, из Правительствующего Сената на почту, а с почты к нам. В ней все указы, приказы и требования верховного правительства касательно войны с турком изложены ясно: тут иглы не подтачаешь, и чуть у кого глаза есть, того обмануть нельзя. С последним словом Макарыч, открыв лист, на котором напечатаны двенадцать небесных знаков, присовокупил: «Книжица воистину святая! В ней все изображено в лицах и расписано по губерниям; кого чем Бог благословил, то только с небольшим прибавлением и к сбору определено; но милосерднейшие наши начальники, не желая народ стеснять, дают крещеному миру полную свободу: угодно – вези в натуре, не изволишь – давай деньгами; каждому предоставлена воля дорогая!» Услышав о звании Макарыча и увидев, что он просто выжига, мне, как сержанту, облеченному превосходным званием, без шапки стоять уже и не приходилось; но, опасаясь быть узнанным прежде, нежели кончится вся его плутовская проделка, я притаился более прежнего, а Макарыч продолжал: – В нашем уезде с каждого сотенного жеребья положено: во-первых, Овен, то есть овин пшеницы, числом двенадцать четвертей; во-вторых, Телец, значит – не теленок, но телец, то есть упитанный, из которого, кроме шкуры, может поступить в приход на порции чистой говядины двенадцать пудов; в-третьих, Рак, то есть морской, преогромный, чтобы, кроме ракового мяса для приготовления из него в постные дни мушкетерской похлебки, по крайности по одному солдату с ружьем и с ранцем можно было поместить от дождя и солнечного зноя в каждую клешню; в-четвертых , Весы, означающие двенадцать пудов меду солдатам на сбитень и двенадцать пудов орешков им же, бедняжкам, на потешку; в-пятых, Рыбы, то есть двенадцать живых стерлядей, каждая в полтора аршина, и, наконец, Водолей, то есть налей воды в бочку да и вези стерлядей в армию к Потемкину. Но... не угодно ли, почтеннейшие миряне, посмотреть, какие требования простираются к прочим губерниям? Вот чудо! Например, здесь для рукопашной драки с турками требуют живого Льва, зверя пресердитого; там берут Деву, то есть целомудренную, на фабрику для солдатских сукон; тот вези какого-то Скорпиона, другой Стрельца, третий Близнеца, четвертый Козерога... Староста. Ахти, кормилец! Да нельзя ли нам на место морского-то рака представить козий рог? У десятника Тришки вырос на диковинку. Многие голоса. Все, староста! Та беда не беда, что на деньгу пошла. Сказывай, Макарыч, скорее: сколько с души! Макарыч. Раскладка учинена; на ревизскую душу легло шесть рублей шестьдесять шесть копеек, три четверти, три осьмых и тридцать три дробных, то есть коли по восьми рублей ровно привезете, так и хлопот не будет! Все (кланяясь). Покорно благодарим, батюшка Терентий Макарыч! Староста. Куда же деньги везти? Макарыч. К ее благородию, к капитан-исправнице Акулине Вонифатьевне Цепляевой, а уж она за отсутствием Платона Пафнутьевича распорядится на законном основании. Да не скупитесь, почтеннейшие, и не прозевайте Царства Небесного! Все. Не бойсь, Макарыч! За Бога и за царя не пожалеем жизни; бери все, что на душе и под душою: вот те Христос! – а уж не петь турку на святой Руси бусурманских песен и не владеть проклятому нашими девками!.. Далеко куцому до зайца! Прогневанный народ поспешно расходился, и взор восхищенного подканцеляриста по необходимости остановился на сержанте, который, как будто невзначай, откинув плащ, обнаружил блестящие позументы. Макарыч. Ах, препочтеннейший господин, милостивый государь! Какими оказиями, отколь и зачем Христос тебя занес в наши края? Я. Из армии, любезнейший Терентий Макарыч, от Потемкина, за стерлядями! Макарыч (улыбаясь). Так, по-видимому, ты здесь давненько? Я. Да, я имел удовольствие прослушать все мастерские распоряжения, которые большую делают тебе честь! Макарыч. На честь, милостивейший государь, не только мы, мелкие люди, да и начальники наши родясь не претендовали. Добрый ей путь на все четыре сторонушки! А уж учинить в пользу благодетельного начальства непроницаемую ремарочку, подшибить и подтибрить копейку на лету – у нас рука не дрогнет! Я. Высокая добродетель! Редкое достоинство! Есть чем хвастать! Но скажи, удивительный Макарыч, неужели все эти штуки счастливо сойдут с рук? И неужели изобретательный талант твой не поведет тебя в Сибирь на золотые рудники, где, по моему мнению, ты будешь не бесполезен? Макарыч. Молоденек, любезнейший, подшучивать: рано, дружок, закудахтал. Видали мы вашего брата, штыковой работы востряка: скобытчится, топорщится, бодрится, дондеже порох еще не испарился, а как вдохнет в себя шепотку архивной пыли да слизнет с бумаги чернильную букву, сразу обчинится и выйдет молодец с раскепцом: хоть сквозь сердце – так проткнет и не поморщится! У нас, почтеннейший, и не такие, как ты, люди полируются и военная их косточка мигом привыкает к нашему подьяческому хомутику. Мы, грешные люди, дерем только с живых, а переменившие военную веру на штатскую (поелику они задним числом неустрашимее нас) частенько потягивают и с мертвых! Короче сказать, все творится по пословице: куда идет иголочка, туда идет и ниточка. Мудреное – не перехитрить; ведь в штыке, дружок, один лишь страх, а в пере – смерть! Будь ты семи пядей во лбу и будь храбрее рыцаря Пересвета, но, уж коли взял в руки законы да стал читать указы, попляшешь, попляшешь по своей дудочке да и тряхнешь, брат, голубца под губернскую песенку! «Пример хорош, а учиться нечему!» – сказал я Макарычу, отправляясь в дальнейший путь. После этого не трудно определить, к кому надобно поспешить с просвещением. О предмете столь важном кроме убедительной диссертации одного заморского мудреца писано много, но грамота не ждет: она штурмом врывается во всякое село, в каждую деревню. Грамота то же, что быстрый поток, которому легко дать полезное направление, но остановить стремление воды усилия смертных слабы! Ныне морским раком никого не удивишь, и что в Кронштадте возят на них воду, никого не уверишь[2]. Читатели, без сомнения, согласятся, что грамотный человек, не согретый религией и не проникнутый чувствами чести, есть злейший яд, жгучая крапива. Кто посреди безграмотного народа первейший плут? Уж верно грамотей! Чтобы исправить развращенную нравственность, для сотни людей двух отличных профессоров едва ли достаточно; но чтоб развратить слепую, жалкую неопытность – и одного грамотного негодяя на целую тысячу довольно. Что же при настоящем порядке входит в обязанность патриотизма? Угадать потребность времени, обеспечить быт необразованных соотечественников, созидая полезное чтение для солдат и мужиков. «О чем писать?» – спросят иные. Ввести простонародный журнал: сообщать примеры благочестия, преданности престолу, самоотвержения, великодушия; описывать подвиги предков, знакомить с отечеством, ныне понятию их чуждым, со свойствами его, с выгодами, с нуждами; указывать на господствующие пороки; изображать вред, от них происходящий, и в частном человеке, и в массе людей; искоренять нелепые, а часто и пагубные предрассудки; в случаях же важных, как-то: во время войны, повальных болезней, голода и пр., и пр., утешать, успокаивать, ободрять народ, направлять мысли и действия к общему благу, внушать любовь и доверенность к правительству. «Северная пчела» жужжит в барских палатах. Почему же какому-нибудь «Северному соловью», народному журналу, не петь в сельских хижинах? Попечительное правительство порывам к доброму покровительствует: стоит откликнуться редактору и определить цену журналу, во что именно обойдется бумага и типографские издержки. На десятирублевую газету требование явится всероссийское! Писатели 14-й степени, то есть наша братия, свинцовая масть, не ударят лицом в грязь! И доморощенный простонародный журнал будет ... расхохонюшки! Тогда не полетит ворона в высокие хоромы, а писатель-самоучка не оскорбит славы модного, драгоценного журнала. Да зато и наше сочинение полузаморских франтов мы попросим читать, если угодно, взяв наперехватку не зараженную бусурманскою ересью, а свежую, здоровую русскую голову. Русский народ любопытен и понятлив: этих условий слишком достаточно, чтоб на пустой ныне ниве произвести полезные плоды. Главное дело в обработке, в слоге, а предметов много; за море за материалами не поедем: лет на десяток хватит одной старины! А сколько у нас заслуживающих трудов пера устарелых, простых российских воинов! Сколько славных граждан, добродетельных хлебопашцев и, с позволения сказать, пречестнейших секретарей! Но о чем говорить? На святой Руси, чего хочешь, того просишь. О смертной охоте русского народа к новостям можно судить по сплетням, которые повсеместно подвизаются, а в матушке белокаменной Москве, можно сказать, свирепствуют! Народный журнал, без сомнения, сократил бы толки наизнанку! Чему, кстати, имею честь представить слабый образчик. «Ну будь оне с хвостами, ужасная была бы беда! Сохрани Господи! И подумать страшно! Где Питер, тут было бы голо и сине!» – проворчал голос на улице возле самого окна, при котором сидел я, питаясь после дождя благорастворенным воздухом. Высунув поспешно голову, я увидел двух проходивших каменщиков... - Послушай, брат земляк! Растолкуй мне, пожалуйста, чьи хвосты угрожали нам столь великой бедой? – спросил я каменщика. – Да разве, ваша милость, не слыхали? Ведь на Выборгской стороне на днях зазвонной был пожар. И такая была трескотня! – О пожаре я слыхал, любезный, но у вас речь шла о хвостах. – А вот извольте прислушать, ваше благородие. Загорелась антерелиская лапаторья, в которой лежали шесть тысяч кондратовых ракит[3]. – Вздор, братеи! К чему в лаборатории ракеты? – Точно так, я вашей милости не солгу. Это, извольте видеть, начиненные порохом чугунные яйца; их, говорят, выдумал заморский хитрец Кондрат Ракитин – так по нем и яйца эти приказано величать; вещь, слышь, предиковинная! Когда порох в яйцах загорится, так они и пойдут хлестать во все стороны, словно сам сатана с ними вертится, – и видно, что тут не без греха, прости Господи! Но без хвостов в них-де сила уж не та: они юлят, да не летят, а с хвостами, к счастью, было только шесть. И гляди же, кормилец, куда их нелегкая носила! Они были и в Зимнем дворце, и в саду великого князя, и в Александровской лавре! Все, слышь, жгут, к чему не прильнут! Да, спасибо, народушка не спал; остерегся, так немного они поживились! А уж часовой лихо отличился! Парень молодой, а сметка славная! Он как увидел, что кондратовы ракиты заерзали, зашептали, что они живые, страх его пронял, а бежать-то нельзя! Ведь вы, чай, знаете, ваше благородие, говорят, что солдату хоть до последнего суставчика гореть, а пост оставить не приходится. Что же парню делать? Молодец перекрестился, обернул штык, очертил себя трижды с молитвою да и стал в кружок, как вкопанный. «Вечная память служивому!» – люди говорили. Ракиты перелопались, все сгорело, пожар потух; глядь – а часовой стоит как ни в чем не бывал! Умора, да и только! «Ай да Ларион Кулябин! Перехитрил Кондрата Ракитина!» – калякают набольшие. Да и награда разудалому вышла залихватская! Лишь только доложили государю – «Дать триста рублей и в гвардию молодца!» – прогремел царь наш батюшка. Это то же, что сказка о Бове и Еруслане, которые и поныне посреди простонародья имеют приют несмотря на то, что ни к чему не ведут и сердцу ничего полезного не сообщают: на безрыбье и рак рыба, говорит пословица. Но этот же самый случай, простым русским народным слогом верно и отчетливо изложенный, – с одной стороны, похвальным поступком Кулябина, с другой, высокомонаршим вниманием к правилам твердого в обязанностях солдата, – восхитил бы слушателей! Народ у кружальца, подобный анекдот выслушавший, приударил бы в рукавицы, гаркнул бы «ура!». А там – «Эй, Ванька, смекай! Да заруби себе на носу! – закричал бы сосед сыну соседа. – Ты на очереди, тебе не отвертеться от красной шапки. Держи ухо востро и учись, брат, заранее, как заслуживать царскую милость!» «Небось, дядя! Скорее в золу оборочусь, а с часов шагу не сделаю! Благо, что узнал!» – отвечал бы окураженный Иванушка. Вот какие последствия произведет повсеместное чтение народного журнала, и вот желание, за которое я без вины виноват. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Астрологический календарь со знаками Зодиака. [2] Виноват: дело прошлое – лет сорок назад – и меня подкузьмил один моряк на эту шутку, и до того уверил, варвар, что я готов был присягу принять, что в Кронштадте на раках порою возят воду в казармы. Автор. [3] Ракет. Автор. ------------------------------------------------------------- Рязанский пехотный полк при Реймсе 28 февраля, 1 и 2 марта 1814 года 28 февраля 1814 года, в 3 часа утра, весь наш корпус был уже готов, и каждая часть оного, согласно диспозиции, взяла свое направление к стенам города. В пять часов дан сигнал к штурму. Ура! – и русские в Реймсе. Французы покинули его, едва успев сделать с сотню выстрелов из пушек и столько же из мелкого оружия. Кавалерия наша полетела преследовать бегущего неприятеля, но часть пехоты, вторгшаяся в город чрез стены его, заметив посреди свойственного подобным случаям беспорядка, что французские солдаты, засевшие в домах, сделали несколько выстрелов из окон, дозволила себе небольшую вольность, то есть вздумала поживиться имуществом обывателей. Мирные жители не остались спокойны в своих убежищах: смятение увеличилось, стрельба по улицам, а частью и в домах произвела всеобщий страх, и вопль бедного человечества достиг нежного, благородного сердца графа Сен-Приеста. Мгновенно прискакал генерал этот к полку моему, который, вступив в Реймс чрез городские ворота со стороны Ретеля, стоял взводной колонною в ожидании приказания, как вкопанный. «Остановите, г. Скобелев, дерзость, вредную чести нашего оружия, и вместе будьте благодетелем города!» – были слова графа, мимо меня проехавшего. Разделяя в полной мере душевную скорбь этого отца-командира, я назначил ближайший к нам дом своею квартирою и сборным пунктом и, не теряя ни минуты, раскомандировал весь полк при надежных частных начальниках и даже унтер-офицерах. Отряды эти получили приказание: всех найденных с отнятыми вещами забирать под стражу и отводить ко мне. Через несколько часов ангел мира, добрый наш граф, осуша слезы мирных граждан, дал средство презиравшим низкую корысть и внимавшим единому гласу начальства рязанцам восстановить в городе совершенную тишину и удовлетворить жителей. Каждая вещь из моей квартиры была возвращена настоящему владельцу, общая безопасность была устроена – и радостная улыбка благодарности явилась на лицах граждан взамен недавнего трепета. По водворении совершенного спокойствия я как чиновник, облеченный в звание реймского коменданта, должен был принимать депутацию, пришедшую ко мне с изъявлением благодарности и с приглашением на обед в следующий день. С вечера отдан был по корпусу приказ о церковном параде для принесения благодарения Богу за счастливый штурм. 1 марта, в 8 часов утра, все войска (кроме шести прусских батальонов, расположившихся по окончании штурма по Суассонской дороге) вышли в поле, отслушав молебен и получив дислокацию, и разошлись по селениям в окрестностях Реймса для временного отдыха. Мой полк по просьбе реймских властей оставлен был в городе для содержания караула. Штаб- и обер-офицерам и нижним чинам положили двойную порцию; мы надеялись провести время приятно и весело, но вышло иначе. В начале 11-го часа со всем полком возвратился я на городскую площадь, окружающую Реймскую церковь, славную по венчанию на царство королей французских. В ней граф слушал Божественную литургию. По неизвестности о числе постов нельзя было сделать расчета караулу. Мэр города, захлопотавшись о предстоявшем угощении, не мог скоро ко мне явиться. Старый дежурный по караулам, Рыльского пехотного полка майор N., был в дружеской беседе за завтраком у хозяина отведенного ему дома, а я в ожидании того или другого нашелся в необходимости, составя ружья в козлы, приказать солдатам ходить свободно. В половине 12-го прусский конный солдат прискакал на площадь и, спрося главного из офицеров, донес мне, что генерал Яго разбит наголову и что все прусские батальоны, расположившиеся на дороге к Суассону, не ожидая неприятеля, занимаясь мытьем белья на реке без боевой амуниции, при мгновенном появлении французской кавалерии частью изрублены, а частью захвачены в плен, и весьма немногие из бывших в караулах ретируются с генералом без всякой надежды к спасению. Я поспешил с этою неприятною новостью в церковь и, донеся о ней графу Сен-Приесту, получил в ответ, что тревога эта произведена, вероятно, французскими партизанами, пришедшими со стороны Эперне, но что ни армии французской, ни корпуса от Суассона, занятого союзными войсками, ожидать нельзя. Если же партизаны, в чем нет сомнения, без пушек, которых чрез лес провести невозможно, воспользовались оплошностью генерала Яго, в таком случае последний сам виноват. Едва возвратился я с этим ответом, как другой вестник скорби объявил мне, что французы, в большом числе преследующие пруссаков, могут овладеть городом, если против этого не будут приняты скорые меры, что они от форштадта не далее полумили и что орудия наши, тут поставленные, сделаются их добычей. Терять время на расспросы было неуместно, и потому, отослав вестника этого к графу Сен-Приесту, скомандовал я немедленно: «В ружье! Бегом! Заряжай ружья!» Чрез несколько минут был я за воротами; еще минута – и за форштадтом. Генерал Яго ретировался в каре, солдаты его, невзирая, что половина из них была в мундирах, а прочие в одних рубашках, иные даже босиком, дрались как львы. Их преследовали от трех до четырех тысяч человек конницы, из которых некоторые хлопотали около наших орудий – роты подполковника Тимофеева, – стоявших за форштадтом, и старались их откатить на свою сторону. Появление мое уменьшило дерзость натиска неприятеля на Яго, а высланные к ветряной мельнице стрелки принудили его, поворотя назад, скакать без оглядки. Выстроив из одного батальона моего полка каре и оставя другой у форштадта по разным пунктам, желая показать тем, что мы довольно сильны, я шел прямо за неприятелем. Генерал был верхом, без седла, но это не отнимало у него вида, свойственного герою. Поравнявшись со мною, он испустил жестокую брань; я не знаю по-немецки, но знаю, по крайней мере, что она не ко мне относилась. Безопасность, которой он достиг, не стерла скорби с лица и не утешила растерзанного его сердца: он потерял целую половину своих храбрейших воинов. «Да утешит Господь Бог сраженную праведным горем душу твою, – подумал я. – Впрочем, партизану-французу без пушек дать над собою такой важный верх почти непростительно!..» Не успел я еще кончить этого размышления, как выстрел из неприятельского орудия прислал мне фунта в три визитный билет. Это взяло меня за живое! Я сожалел, что не имел средств отплатить за эту вежливость тою же монетою, и, остановясь чинно, послал к графу Сен-Приесту донести, что до пяти тысяч кавалерии и две действующие пушки, в виду моем у самого леса находящиеся, должны предводителем своим иметь не партизана. Граф прибыл немедленно. Несчастье генерала Яго тяготило его душу, он решительно не знал, с кем должны мы иметь дело, и не мог себе представить, какими путями пришли столь мало ожидаемые гости, вовсе не предполагая, чтобы союзные войска, выступя из Суассона, оставили его без сведений о столь важной перемене, что, к несчастью, как явили последствия, было, кажется, справедливо. Имея пред собою конную цепь, неприятель стоял спокойно, орудия смолкли. Это был авангард, решившийся в ожидании армии вести себя скромно, а между тем и наши обстоятельства постепенно улучшались. Войска из селений возвращались. Генерал-майор Эмануэль прискакал с Киевским драгунским полком прежде всех и выслал взаимную цепь. Городовой караул в числе 600 человек, назначенный в стрелки, поступил в мою команду. Первому батальону вверенного мне полка приказано занять мызу (деревню или фабричное строение – верно сказать не могу) в двух верстах от города, у самой реки Весле лежавшую, а третий по-прежнему остался в резерве у форштадта. Тогда уже подошли и другие полки, все приняло оборонительный вид, недоставало только сведения, с кем судьба определяет бой и не нужно ли действия наступательного. Граф желал иметь языка – и чрез несколько минут конвойный казачий офицер притащил к нему одного француза, схваченного в цепи. Не знаю, приказано ли так было сказать или глупость француза была причиною, что мы вместо самого Наполеона, по уверению этого чудака, мнили драться с Мармоном, полагая вместо 70 тыс. войска не более 12 тыс. и не теряя поэтому надежды растрепать его в клочки. Корпус наш имел под ружьем до 14 тыс. человек опытного войска, причем граф Сен-Приест, разумеется, не боялся Мармона и не думал о ретираде, что одно, по существу дела, ему предстояло, а поэтому и все наши распоряжения далеко не соответствовали плачевной развязке, нас ожидавшей... Не дело подчиненного судить об ошибках начальника, да и сердце мое не способно находить их в поступках графа, всеми нами обожаемого; в довершение он и на одре смерти не мог признать себя виновным. Как бы то ни было, но войска наши собрались, общее распоряжение сделано, каждая часть заняла свое место, и все еще было тихо. Объезжая вверенный мне правый фланг цепи с офицером квартирмейстерской части князем Голицыным, приметили мы, что стоявшие в перелесках колонны удвоились, что в орудиях оказалась большая прибыль и что с дороги вправо – то есть на левый наш фланг – тянулась новая кавалерия. Вскоре неприятель открыл в правый наш фланг небольшой огонь из орудий, наши немедленно стали отвечать. Граф, сопутствуемый отличавшей его неустрашимостью, объезжая стрелков и приближась к посту моему, в несомнительной надежде на верную победу, шутя, сказал мне: «Я уверен, Скобелев, что пункт, батальоном твоим занятый, как важнейший в нашей позиции, отдашь ты не прежде, чем я Реймс!» «Куда прикажете мне ретироваться в таком случае?» – спросил я. «Правда, – отвечал граф с улыбкою, – тебе бы оставалась тогда одна дорога... в небо; но ретирады не будет!» И с этим словом ускакал прочь. Вслед за этим прибыл ко мне шеф 34-го егерского полка генерал-майор Бистром 2-й с формальным уже приказанием, чтобы батальон мой отнюдь не оставлял лежащего строения и что граф, соображаясь с движением неприятеля, в случае надобности сам лично даст новое повеление. Едва успел генерал передать мне приказ, как французские батареи, бывшие в лесу, открыли совершенный ад. Кавалерия повела атаку на левый наш фланг, и неприятельских войск представилось в том пункте до 20 тыс. Стрелки наши были мгновенно изрублены, кроме 160 человек, ближайших к моему батальону и к нему примкнувшим. Все вдруг изменилось: войска наши были немедленно сбиты, артиллерия в ретираде чрез форштадт брошена; все мчалось назад, ставя на каждом шагу один другому препятствия, и менее нежели в пятнадцать минут, кроме меня с батальоном Рязанского полка и спасшихся стрелков, войск наших перед городом решительно не оставалось. Опасность была очевидна, путь к спасению моему лежал единственно чрез форштадт, занятый уже неприятелем, а от дороги, по которой войска наши чрез час после этого потянулись, отделен я был широкою рекою Весле. Пехоты против меня не было, надлежало обороняться от конницы. Генерал-майор Бистром 2-й, совсем не ожидавший подобной суматохи, ускакал спасать свой отступавший полк, и надежда на Бога оставалась мне единою звездою. Став в каре, не успел я сделать нужных приказаний касательно успешного заряжания ружей стрелками, нарочно для сего внутрь каре поставленными, как грозный строй кавалерии понесся на меня в атаку. Некоторые малоопытные солдаты, особливо других полков, едва от смерти избавившиеся, смешались, заохали, но этот беспорядок скоро был исправлен: я приказал строго, под угрозой лишения живота, соблюдать молчание и без моей команды не стрелять. Выждав французов на верную дистанцию, попотчевал я их неспешным, но верным и цельным батальным огнем. Удачные выстрелы на этот раз вполне отвечали моему ожиданию. Кавалерия была, как надобно думать, новая, неопытная; слетевшие вниз до ста человек не имели сил усугубить ревность в других, а более и более увеличивавшийся огонь давал им чувствовать, что о пощаде человечества думать нам было не к месту. Они поколебались, приостановились, дали нам средство убить еще несколько десятков – и поворотили налево кругом. Воспользовавшись этим мгновеньем, я скорым шагом пошел к форштадту: мысль, что умру одною саженью ближе к матери России, оставалась мне в эти минуты единственною отрадою! Четыре орудия неприятельской конной артиллерии, пропустя свою кавалерию, дали по мне залп картечью, чем хотя и не мог я быть остановлен, но неминуемо был бы сокрушен, если бы по влиянию свыше не решились они на новые атаки, которые после первой были для меня, так сказать, игрушкою. Я отразил другую и третью; картечи, однако же, нанесли мне урон: более 50 человек моих сослуживцев пали с честью, а форштадт от меня был не ближе версты. Некоторые из числа отличнейших офицеров со всевозможною деликатностью давали мне чувствовать, что как пункт, к коему мы ретировались, занят уже неприятелем, то гибель наша решительно неизбежна, но, что сдавшись в плен, мы спасем отечеству людей, осужденных умереть без всякой пользы. Сердце мое не могло быть с этим согласно, но приговор осьмисот человек к очевидной смерти казался мне весьма жестоким и даже несправедливым. Тяжкая печаль упала на мое сердце, и я, признаюсь, начал уже колебаться. В это время лейб-гвардии Семеновского полка поручик Волков с казачьим офицером примчали ко мне на солдатской шинели смертельно раненного графа Сен-Приеста, который, видя критическое положение Рязанского батальона, забыв о собственной опасности, не примечая и того, как он со всех сторон был окружен неприятелем, любуясь, как говорил он после, на батальонное гвардии своей [1] ученье с порохом, оставался по сю сторону города при выше названных офицерах, коих благородный подвиг и примерная неустрашимость выше всех похвал. Едва плачевный кортеж этот успел вступить в каре – новая атака! Но сия, равно как предшествовавшие ей и две за сим следовавшие, с помощью Бога отражена с превосходным успехом. «Спасите честь мою, любезный Скобелев! – сказал мне граф. – Не хочу скрывать от вас, что в случае моего плена она в опасности; смерть же презирать, если бы я не умел прежде, то выучился бы у храбрых наших рязанцев». Сердце мое облилось кровью. «Ваше сиятельство, – отвечал я, – с честью не только предстоящая смерть, но и всемирное разрушение разлучит нас несильно! Клянусь за себя и за всех моих товарищей, что священная для нас особа ваша будет только тогда во власти неприятеля, когда последний из нас, решившись пролить за вас всю свою кровь, падет со славою, какую предоставляют нам Божий Промысел и наша обязанность!» «Повторите клятву мою, друзья! – сказал я, оборотись к моим сотоварищам. – Пошлем купно теплые молитвы к Господу, да явит он над нами новый опыт неисчислимых своих милостей к верноподданным царя русского; да прольет он в грудь нашу новые силы, новое мужество и да поставит дух и мысль нашу выше всех окружающих нас бедствий! До этого мы показали, как русские дерутся, теперь покажем, как они умирают!» Кивера с голов слетели, все, перекрестившись, воскликнули: «Клянемся!» Опрокинув две атаки, мы приблизились к форштадту. Неприятель, нас преследовавший, или по случаю наступившей темноты, или видя нас совершенно отрезанными, оставлял нас войскам, бывшим впереди. Все главные силы Наполеон переправил чрез Весле посредством понтонных мостов в двух, если не ошибаюсь, пунктах. Блокировавшие же Реймские ворота, с правой их стороны находившиеся, не ожидая видеть с тыла грозной горсти десницею Всевышнего предводимых москвичей, при громе оружия, по счастью ими не замеченного, все свое внимание устремили на город. Не теряя ни минуты, я распорядился и, оставя графа на попечение храброго майора Роговского, отделя ему взвод, с остальными затем, сделав залп из ружей, бросился в штыки. Пораженные этой внезапностью неприятели, не имея на удивление и секунды, бросив свои пушки в соседстве с нашими, стремглав разбежались в разные стороны. Некоторые из них кидались в реку, город с форштадтом разделяющую; некоторые же, осмелившиеся сделать шаг к сопротивлению, были переколоты. Со стен города производилась стрельба занимавшим его 3-м батальоном моего же полка, бывшим в резерве, которым, равно и остававшимся по сей час в городе Киевским драгунским полком, командовал генерал Эмануэль. Общий порядок по корпусу пресекся, и, несмотря на хлопоты квартирмейстерских офицеров, к сохранению людей весьма сильно содействовавших, немногие ретировались полками. Эмануэль видел, что, если он оставит город, не дав времени всем клочкам нашего корпуса отойти на безопасное расстояние, в таком случае они будут верною жертвою неприятеля. Я с первым батальоном полагался в плену. Некоторые из войск наших, засветло еще ретировавшиеся, видели мое положение и простились со мною; но – что всего хуже – о корпусном генерале не было у них сведений. Уныние овладело всеми, один только Эмануэль, духом неустрашимости вознесшись выше опасностей, действовал как прямой герой и, подвергаясь явным опасностям, подобно орлу, с полета блюл общую пользу. Груди своей и голосу, которому цену узнал в эту только минуту, обязан я тем, что стрелявшие со стен города осиротевшие рязанцы, коим темнота препятствовала различать своих от неприятелей, не истребили до конца победоносных моих спутников. Пуля в шпору и жестокая контузия в левую руку удвоили мой крик, который наконец был услышан и распознан. Пальба прекратилась, ворота отперты – и мы спасены! Граф Сен-Приест тотчас был положен в коляску, а храбрый Эмануэль, отдав справедливость мужеству рязанцев и приказав мне защищать город еще по крайности с час, потянулся за корпусом. Минут через пять после этого один из граждан города, человек средних лет и благородной наружности, которого я накануне видел в кабинете у графа Сен-Приеста, прибежал ко мне и объявил, что французы вошли уже в Шалонские ворота и что чрез полчаса полк мой будет истреблен, если не поспешит оставить город. В истине этого сомневаться было некстати; к тому же я защищал не крепость: целью моею было спасение ретирующихся, из которых и последние по расчету во времени должны уже были находиться, как говорят трусы, «на благородной дистанции». Вследствие этого приказал я командовавшему 3-м батальоном капитану Гонсбургу, собрав сколько возможно поспешнее стрелков, бывших на городской стене в разных пунктах, следовать на Бериобак, а сам с 1-м батальоном и весьма малою частью людей 3-го, не теряя времени, отправился вперед. Благодетельный француз, пожимая мне руку, говорил, что считает себя счастливым, имев случай оказать столь благовременную услугу русским, ибо в настоящую войну полагал их в службе законного своего короля. Он вел нас по узким переулкам, заклиная всем, что есть свято, соблюдать тишину. Все было мертво. Мы приближались к воротам, как вдруг шум шедших по большой улице французских войск сделался разительно слышен; было тепло, но мороз подрал меня по коже. Страх быть в новой западне соединился с темнотою ночи, сопутствуемой небольшим дождем и представившей нам гробовую мрачность. Чрез пять минут, в которые мы стояли подобно могильным камням, все стихло. Проводник наш объявил, что чрез ворота спасения нет, потому что они должны быть заняты французами. Мы поворотили в другую сторону и, бродя четверть часа, вышли наконец к калитке, в городской стене устроенной. Отворя ее, проводник обнял меня, пожелал счастливой дороги, рассказал, как идти, и, заключив, что все служащие у графа Сен-Приеста близки его сердцу, с быстротою молнии побежал к 3-му батальону, который, встретясь с нашим избавителем, равномерно ему же обязан был своим спасением. Жаль, что фамилия этого посланника Неба мне неизвестна! Оставя город, шли мы к дороге полем. Люди часто падали, но падали молча; вскоре услышали мы и голоса человеческие: это были конные неприятельские разъезды – караул у ворот окликал их. Дорога лежала от ворот, следовательно, была уже недалеко, но благоразумие требовало пробираться далее полем. Мы отошли уже, наверно, на расстояние более шести верст, как все смолкло и один только голос поющего человека был слышен. Голос время от времени становился слышнее, и наконец можно было узнать мелодию напева русской песни. Тут мы отдохнули душою и с свободным сердцем возблагодарили Бога за чудесное наше спасение. Прежде, однако, нежели приступлю к дальнейшему повествованию о нашем походе, не лишним будет сказать, откуда происходил русский голос, нас столько обрадовавший. В начале вышеописанного сражения выехал ко мне на верховой весьма ленивой лошади мой денщик Голиков с водкою и закускою, присланными мне мэром города. Так как в то время ни то, ни другое не приходило на мысль, то и оставался он при мне в ожидании моего аппетита. За полчаса до свалки, как фигуре вовсе бесполезной, приказал я ему отъехать к обозу. Приказ этот принял он с огорчением и – остался. Чрез несколько минут, увидя его опять при себе, я повторил, как казалось, благотворный для него совет мой, но он отказался наотрез, заявив, что умрет при мне, и остался. Первые две атаки, по уверению солдат, выдержал он храбро, но после второй, когда услышал ропот на судьбу и приговор нескольких голосов к неминуемой смерти, храбрец рассудил, как говорится, навострить лыжи и с этим намерением вывалился из каре, но, к несчастью, в самое то мгновение, как третья атака неслась на нас с ужасным криком и, казалось, с большею надеждою на верное поражение. У Голикова лошадь, как я сказал выше, была ленивая, шпор и плети он не имел, а удары поводом Буцефал его принимал за шутку; при такой поспешности, разумеется, он находился на небольшом от каре расстоянии. Два француза, сами собою или нарочно посланные, потянулись за ним, полагая, может быть, в нем начальника, спасающего жизнь свою для грядущей славы. Тщетно рыцарь мой старался поколебать постоянство своего, нечувствительного к опасности, спутника: он при всех усилиях всадника пребывал равнодушным. Это, однако, не помешало тактическим соображениям Голикова: он поворотил к берегу и при самом приближении преследовавших его врагов прямо чрез голову животного бросился в реку, получа саблями две легкие раны в спину, на которой лежал походный с закусками кожаный буфет... Французы, дав по Голикову два пистолетных выстрела и ранив его, возвратились, а скакун со свойственным ему равнодушием преспокойно кушал траву. Чрез несколько минут мы подошли к роковому для моего слуги месту. Солдаты, увидя лошадь без всадника, а на седле знаки невинного претерпения пострадавшего завтрака, причли и Голикова к равному жребию и единогласно воскликнули ретивому слуге вечную память, но кончилось не так. Сбросив с себя верхнее платье и удержав остатки упомянутого буфета, Голиков благополучно переплыл реку, выпил оставшиеся в уцелевших графинах водку и вино, вышел на большую дорогу и, улегшись под деревом, уснул богатырским сном. Очнувшись в полночь и не видя зги Божьей, а еще меньше зная, куда ему направить путь свой, признал он за лучшее из всего худого затянуть с горя песню. Странному этому случаю мы почли себя некоторым образом обязанными, ибо вступили на большую дорогу прежде, нежели могли себе это дозволить. Без сладкозвучного этого сигнала Бог знает, сколько и где бы мы еще бродили. В заключение долгом поставлю присовокупить, что в описании моем есть, без сомнения, недостатки и даже погрешности относительно других частей нашего корпуса и движения наполеоновской армии. Пределы мои были слишком тесны для объема того и другого. Не могу без душевного прискорбия вспомнить о графе, встретившем здесь злополучную участь. К сожалению всех, его знавших, а следовательно, и ценивших его достоинства, он скончался чрез шестнадцать дней после Реймского дела. Подробностей же о событиях 1 марта надлежит искать не у меня: я изложил только то, что слышал собственным ухом, видел собственным глазом. 2 марта было еще темно, как мы пришли в Бериобак. Я тотчас явился к прусскому генералу Йорку, командовавшему авангардом Блюхера. Этот отличный полководец говорил со мною по-русски. Получа от него приказание следовать к Лаону и подходя к батальону, у реки Эне мною оставленному, первую отраду встретил я в том, что в самое это время примкнул к нам и остаток 3-го батальона, прибывший из Реймса. Рассвело. Я увидел храбрых моих друзей, товарищи увидели меня, и все офицеры и солдаты бросились мне навстречу. Слезы радости лились у каждого – и каждый с сердечным умилением вспоминал о том, из какой опасности чудесно избавлен. «На колени, друзья! – были первые слова мои. – Прежде всего возблагодарим Бога, милосердие Свое нам явившего. Кто прожил 1 марта, тот перестал принадлежать себе, но обратился в неотъемлемую собственность Провидения!» При душевных излияниях к Царю царствующих тот только не умеет плакать, кто от колыбели до могилы шел по розам; но мы едва вышли из колючего терния, а потому и неудивительно, что рыдания часто прерывали мою ораторию. Священника с нами не было: я прочел молитву, по окончании которой чистая радость зашумела в воздухе. Воины, прижимаясь сердцем к сердцу, едва верили спасению, столь счастливо над ними совершившемуся. Разделяя восторг этот вместе со всеми и порознь с каждым, я, без сомнения, был в наисчастливейшем положении, но это тем более изнурило мои силы, истощавшиеся до последней степени. Тридцать шесть часов оставался я без сна и пищи – и двадцать из них не переставал действовать всеми способностями души и тела; к тому же от удара в артерию левой руки чувствовал я неимоверную боль, что вместе образовало во мне совершенного мученика. Обоз был впереди, но товарищи мои, вынув из ранцев своих заветный запас, составили для меня превосходный завтрак, подслащенный бутылкой славного шампанского. После этого, под благотворною бдительностью прусского авангарда, решился я дать людям отдых и, воспользовавшись им, отправился в дальнейший путь хотя и в болезненном, однако же в гораздо лучшем состоянии. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Так титуловал он всегда Рязанский полк после сражения при Майнце 28 января 1814 года. Автор. ------------------------------------------------------------- Оставление Москвы Бородинская битва всех и каждого из подвизавшихся в ней убедила в возможности обуздать несметного врага, с тяжкими оковами в Россию поспешившего. Поэтому мысль, чтоб мать городов русских Москва могла быть оставлена во власть неприятеля без нового кровопролитного сражения, решительно была чуждой всем воинам и каждому из крестоносцев [1], которые добровольно, отторгнув себя от плуга и мирных занятий, поспешили под общую хоругвь для зашиты любезнейшего отечества. Многие думали, а с ними и я, что скорее реки обратятся против своего течения и ближе быть светопреставлению, нежели горестному пожертвованию Москвою, таившемуся в исполинских замыслах царя и мужей, к славе России благим Провидением упроченных. Прилежный осмотр устраивающихся на Воробьевых горах батарей, передвижение войск с одной позиции на другую, различные приказания и распоряжения к жаркому, как казалось, делу, лично фельдмаршалом в этот день производимые, более утверждали в мнении, что следующий день будет днем торжества и славы русских воинов, за святое дело веры и чести всегда на смерть готовых. «Здесь, в созерцании Верховного Судии, в лице древней первопрестольной столицы, – говорили богатыри наши, – покажем врагам уменье защищать святые храмы Господни и трон русского царя! Здесь узнают незваные гости, так ли легко овладеть драгоценным, заветным сердцем России – Москвою!» Но между тем, как воины на биваках, готовясь к смертному бою, точили штыки, притупившиеся в Бородинской схватке, на Военном совете решено было иначе... Во время всей ретирады квартировал я вместе с исправлявшим должность дежурного генерала всех российских армий полковником П.С. Кайсаровым. Возвратясь довольно уже поздно из Военного совета, на который приглашены были первейшие генералы, он приказал мне приготовиться писать. Взяв бумагу и перо, я тотчас уселся; Кайсаров сделал то же, но, углубясь в думу, не говорил ни слова; я не сводил с него глаз. Молчание длилось, наконец он тяжело вздохнул, и слезы градом покатились по лицу его. – Что с вами сделалось, отец и командир? – с живым участием спросил я его. – Пишите! – сказал он. – Я давно готов. – Пишите: секретно. – Есть! – «Состоявшимся в Военном совете определением, для спасения России, пожертвовать Москвою...» С этим вместе бросил я перо и в исступлении закричал из всей мочи: – Вы шутите, Паисий Сергеевич! Возможно ли это? – Вооружитесь терпением и продолжайте писать, – сказал мне Кайсаров. – Фельдмаршал дожидается бумаг и не уснет, не подписав их. Скрепя сердце, кое-как кончили мы рано все, и, к сугубому удивлению моему, Светлейшим подписаны были все повеления, за которыми, отправя по принадлежностям, мы всю ночь напролет не сомкнули глаз. Кайсаров несколько раз принимался оплакивать, разумеется, одну только столицу; я же, признаюсь, в простоте сердца рюмил за всю Россию; мне казалось, что ежели за Москву не полилась кровь рекою, так на что же и кровь-то в жилах нашего брата, солдата... Сладко сердцу русскому хранить в себе бессмертные имена героев, в столь критическую минуту подавших спасительные мнения свои в Военном совете. Слава дальновидности вашей, мудрые политики, самим Богом вдохновенные! Священные надежды ваши оправдались в полной мере, но вы, беспардонные друзья славы, не хотевшие пережить губительного уничтожения и изъявившие решимость лечь костьми у стен Москвы, вы возродили во мне желание и в горнем мире быть бесконечным вашим ординарцем, чтоб в душевных восхищениях иметь вечное, неистощимое богатство. Наконец плачевный час приблизился и наступило горестное 2 сентября 1812 года. Всей свите объявлено, что фельдмаршал поедет чрез Москву с одним только адъютантом; после этого каждый властен был избрать путь по собственному желанию. Меня же, как постоянного спутника, Кайсаров пригласил с собою, и в 8 часов мы отправились. Нужно ли описывать горесть нашу, взирая на осиротевшую мгновенно Москву? Нужно ли говорить о любопытстве страждущих в неведении о судьбе своей жителей, которые, не постигая сугубой беды, делали нам различные вопросы: «Далеко ли французы? Скоро ли будет сражение?» Они присовокупляли, что многие жители сбираются в предстоящем деле участвовать лично собою, но по неудовлетворительным ответам и по бледным, отчаянным лицам нашим легко бы можно было угадать, в чем дело; но как угадать, что русские Москву оставляют без выстрела? Проезжая мимо дома княгини Н-кой, в котором хозяйничал гвардии ротмистр С-кий, увидели мы, что он, разбирая достоинства (как после оказалось) столетних вин, лучшие приказал выносить в готовый к отправлению фургон, а прочие пускал чрез окно на мостовую. – Чем согрешили бедные бутылки? – спросил его Кайсаров. – Я истребляю вина! – отвечал С-кий, и полдюжины бутылок полетели тою же дорогою вместе со словом: – Не угодно ли подкрепить силы завтраком, который подается? Хотя аппетит и не был нашим товарищем, но промочить вином запекшееся от крови горло, признаюсь, крайне было кстати. В передней и в зале нашли мы огромные бутылочные батареи; по разбитым стеклам трудно было пройти в гостиную, а из пролитого вина сформировалось сущее болото. – Слава Богу, что ничего нет легче, как бить бутылки! – сказал С-кий. – А это и делает, что французы не выпьют капли вина предков моих[2] . «Ежели здоровьем дорожат и те люди, которые под колпаком вечно блаженствуют, так нам оно на этот раз преимущественно дорого; а – что ни говорите – вино к доброй физике важная принадлежность», – подумал я. В две минуты весь конвой Главной квартиры, за нами следующий, нагрузился бутылками. Оставя С-кого, поспешили мы в Успенский собор, где рыдающий священник отслужил нам молебен. Тогда Кайсаров заехал проститься с приятелем, который в Бородинском сражении лишился ноги, а я с конвоем отправился по назначению. Обгоняя несколько полков, узнал я, что они, по их мнению, следовали для обхода неприятеля на Звенигородскую дорогу [3]... Солдаты мурлыкали песни, офицеры бодрились, и все спешили, как на званый пир. Пожелав этим защитникам Москвы счастливого пути, чтоб не проболтаться и не изменить порядка, ускакал я вперед. Миновав заставу, я и конвой Главной квартиры спешились, стали на колени, помолились крестам, горящим на золотых маковках Божиих храмов Москвы белокаменной, и, простясь с родною Москвою, пустились по Рязанскому тракту, не видя Божьего света. В селе Карачарове в 1806 году формировался 26-й егерский полк, в котором состоя на службе я содействовал храброму и благодетельному его шефу (ныне покойному) генерал-майору И.М. Эриксону в устройстве всего внутреннего порядка; за труд этот я облечен был в лестное звание кавалера: я был всемилостивейше пожалован орденом Св. Анны 4-й степени. Этого одного достаточно для того, чтобы село Карачарово сделалось мне на всю жизнь памятным. К довершению удовольствия, квартира мне отведена была у доброго, кроткого и щедрого мешанина. Надобно вам сказать, что повара я не имел и – что и того хуже – частенько недоставало у меня финансов даже и на кусок битого мяса; добрые хозяева видели неутомимые хлопоты мои, видели угнетающий меня недостаток и вызвались давать мне стол за такую цену, за которую, по чести, и пуделя моего досыта накормить было бы мудрено. Я видел ясно, что поступок честных этих людей – плод христианского милосердия. «Гордость не уместна, – шепнул мне желудок, – не отказывайся, при средствах умей быть благодарным, а остальное предоставь Богу». Одобря благой совет неразлучного, а часто и неумолимого этого спутника, без дальней церемонии принял я предложенные три блюда и, дав при разлуке каждому члену доброго семейства взамен ходячей монеты поцелуев по сту, отправился на покой. «План Кутузова для жителей Москвы остается непроницаемым, а в Карачарове о сдаче матушки белокаменной, вероятно, и понятия не имеют, – думал я. – Поспешим же спасти доброе семейство... Вот минута к благодарности!» Но не тут-то было: у сметливых подмосковцев чутье хорошее – они накануне еще, уложа все свои пожитки, приготовились к походу и с первым появлением ретирующихся полковых обозов, оставя родные кровы, отправились куда глаза глядят. По беспорядку в доме легко мог я судить о поспешности добрых друзей моих: бочки, кадки, горшки и старое даже платье было разбросано в сенях, избе и горнице. Я осматривал хаос этот с сердечным прискорбием. По влиянию свыше, без сомнения, имел я любопытство обойти не только главное строение, но даже все чуланчики и все коморки; взглянув в одну из них, я крайне удивился, увидя образ Скорбящей Божией Матери в серебряной ризе, второпях, без сомнения, забытый. Судя о предопределении судьбы по разуму предков, я убежден и верю, что без воли Божией не спадет и влас с главы человека. Я отнес прямую причину подстрекавшего меня любопытства к делу Провидения; почему, приложась к святой иконе и взяв ее, я следовал далее[4]. В маленькой деревеньке Жилиной нашел я Светлейшего, расположившегося там на ночлег; некоторые скорописцы и чистописцы, в числе которых был и я, вошли к нему с бумагами. За столом простой крестьянской избы, углубленный в тяжкую думу, сидел маститый Вождь, на раменах которого тяжелела участь погибшей Москвы и сетующей России. Как орел добычу, так обозревал он карту и, без сомнения, умышлял переход с Рязанской дороги на Калужский тракт; следовательно, в его замыслах формировалась мысль о совершенном истреблении полчищ исполина, всей Европе страшного. Повеся голову, стояли мы как приговоренные к смерти и, храня могильное молчание, ограничивались одними лишь (до неосторожности, впрочем) тяжкими вздохами; мы не шевелились, но Вождь посреди думы изредка на нас посматривал. «Я и без вас знаю, что положение мое именно то, которому не позавидует и самый последний из русских солдат, – сказал Вождь. – У меня более всех причин и вздыхать, и плакать, но вы не могли придумать ничего хуже, как грустить в лице человека, с именем которого настоящий случай пройдет ряд многих веков и которому, ежели уже бесполезны утешения, еще менее нужны вздохи... Оставьте меня!..» Не знаю, упредила ли бы ружейная пуля ту поспешность, с какою вылетели мы из избы, но это случилось не совсем счастливо: Н.Н., задев ногою за порог, повалился со всего размаха в сени; я, в надежде перескочить через него, потерял равновесие и ударился в стену лбом, отчего возвратился на бивуак с преузорочною раною, весь в крови. Падение наше произвело суматоху, и на грозном челе спасителя отечества, без сомнения, породило мгновенную улыбку, но для меня роковое 2 сентября 1812 года памятно: оно запечатлено моею кровью!.. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Все земское ополчение имело на шапках знамение креста. Автор. [2] Случай этот поместил я здесь, собственно, потому, чтоб сказать об угощении, какое русские готовили французам. Автор. [3] Обер-офицеры и нижние чины не знали настоящих причин к движению. Автор. [4] Эта Св. икона Божией Матери сопутствовала мне во всех походах и опасностях, и, к радости добрых хозяев, я возвратил ее накануне праздника Светлого Христова Воскресения в 1817 году при следовании с Рязанским пехотным полком чрез Москву во Владимир. Автор. ------------------------------------------------------------- Дружеский совет инвалида юным воинам Кто вступает в военную службу по расчету, чтоб дослужиться знатного чина, разбогатеть и сделаться со временем вельможею, тот, торжественно говорю, никогда не будет у цели!.. И невозможно это: по такому расчету в первом же боевом деле придется или спрятаться, или попятиться... «Трус!» – гаркнут товарищи. «Трус», – шепотом повторят солдаты и – довольно! Заслуживший неавантажный титул этот дело свое кончил; смело, приятель, отправляйся на подножный корм! Напротив того, кто, возложа упование на Господа, безусловно пожертвовал собою службе, не думая о возвышении и помышляя исключительно о том только, чтоб священные права службы не страдали в его обязанностях, тот, в смысле простонародной сказки, на ковре-самолете перепорхнет в такие высокие терема, в которые даже и ворон костей пустого мечтателя и труса не донесет вечно. А чтоб более и более благоговеть к уставам службы, матери и постоянной благодетельницы всех с чистою совестью служащих, надобно понять высокое значение оной. Вот оно. Служба есть величественнейший и священнейший храм веры, чести и славы русского народа. Он сооружен веками, скреплен силою христианской религии и огражден непреложною волею Всемогущего Творца! Сам монарх, помазанник Божий, в храме этом первый блюститель порядка. Божественное это здание при точном исполнении всех законами определенных условий верными сынами отечества как вечность прочно и как Кавказ непоколебимо. Чтоб обозреть громадный, исполинский этот храм, чтоб поразиться его красотою, его неподражаемою архитектурою и чтоб ознакомиться с постепенным его устройством, неизбежно надобно прочесть родную нашу русскую историю, но прочесть с сердцем, с чувством, с толком и – без сомнения – со слезами... Фундамент этого удивительного храма основан на костях предков наших; материал на усовершенствование его употреблен – чистая, пламенная любовь к Богу и государю, искренняя, детская приверженность к отечеству, слепое, безусловное повиновение к властям и мгновенная готовность к смерти; ремонт на поддержание оного требуется – честь, покорность, вежливость, благородное самоотвержение, храбрость, кровь и – жизнь! Вот, друзья сердечные, как должно разуметь службу! Убедясь в этом справедливом и долговременным опытом оправданном мнении, на пути служебной жизни вы озаритесь светом Божиим, при котором далеко увидите сладкие плоды усердного труда своего, созревающие исключительно под влиянием постоянного стремления к пользам службы. После чего искренно желаю, чтоб известное и весьма частое в настоящий век выражение бабушек и тетушек: «Какую славную карьеру сделал племянничек! Как счастливо втерся в адъютанты внучок!» – не соблазняли доброго солдата, верного слугу царского. На галоп этот должно смотреть равнодушно; конец дело венчает: кто и тихо, но без остановки едет, тот далеко будет. Человек благородного происхождения, в жилах коего течет кровь победителей Батыя, освободителей Москвы, истребителей внутренних беспорядков и спасителей отечества, без труда поймет совет мой, сердце его скоро вникнет в святые артикулы чести, славы и мгновенно вопьет оные. Но этого мало: рожденный быть начальником простого воина, должен он уметь развернуть понятие солдата, украсить ум и сердце его военными добродетелями, утвердить в нем святую веру, внушить важность присяги и приучить в мирное время к труду, в военное – к мужеству и славной смерти. Но чтоб производить все это с желаемым успехом, нужна полная доверенность товарищей; а чтоб счастливо приобресть оную, надобно самому быть примером в поведении и во всех возможных достоинствах, служить честно и верно... Если начальник коснулся пылинки, солдату принадлежащей, это значит, что он святотатственною рукою поразил утробу службы: солдаты тотчас измерили низость души его, и корыстолюбец навсегда лишился драгоценных прав, хотя бы он обладал мудростью Соломона и красноречием Давида. Соблюдая же образцовую чистоту в собственной своей особе и врачуя моральные повреждения в солдате, беречь его здоровье; за счет жизни ближнего не выслуживаться; в эпоху славы, в бою с врагом за грибами не ходить и не разнюхивать, где жарко, где холодно, где сытно, где голодно, где скудно, где роскошно, но идти с удовольствием и с доброю волею, куда позовут обязанности службы – и исполнять их свято. Тяп-ляп клетки не сделаешь: везде нужно терпение, терпение и терпение! Превознесясь же выше оного и поборов все препятствия силою благородного самоотвержения, приведя себя с сей похвальной стороны в известность, будь уверен, что если отрады, награды и почести не догонят тебя на пути, так явятся на привале; но без воздания добрые дела никогда не меркнут, и «за Богом молитва, а за царем служба никогда не пропадают!» ------------------------------------------------------------- ВЕЧЕР ЧЕСМЕНСКИХ ИНВАЛИДОВ Предисловие к солдатам Товарищи! Однажды при посещении инвалидов в Чесменской военной богадельне увидел я в саду десятка два стариков, громогласно между собою рассуждающих; посреди их, как вкопанный, стоял и с большим вниманием, разинув рот, слушал – в простой крестьянской одежде – молодой парень, который, как по справке оказалось, прибыв в Питер из низовых губерний на барке с хлебом, явился с собственным почтением и с поклоном от земляков к инвалиду Максимову, двоюродному его дедушке. Слово за слово, а наконец дошло, что внучок на очереди при первом наборе быть солдатом... Ну как тут старому, ополированному солдату молчать и не поумничать!.. Максимов по праву деда при сей оказии рассудил задать внучку спасительный совет; и беседа вышла мало сказать любопытная, но вразумительная и поучительная. «О чем хлопочете, друзья сердечные?» – спросил я, подойдя к ним незамеченным. «Да вот будущего-то героя учим уму-разуму, – отвечал мне Максимов. – Дай Бог, чтоб эти два-три часа, проведенные им среди ветхих, изношенных воинов, на всю жизнь остались у него в памяти, чтоб он, поступя в царскую службу, сумел понять свои обязанности и оценить свое звание, чтоб, убегая пагубного соблазна, с успехом избегал бед и напастей, чтоб в делах службы при хорошем поведении был верен, усерден и неутомим и чтоб, получа чистую, пославши в могилу, за дружеский совет полновесное спасибо примолвил бы нам и Царство Небесное». «Цель и желание воинству христианские, – заметил я. – Жаль, что приход мой не ко времю. Уроки ваши, кажется, кончились, а хотелось бы послушать». «Вам ли слушать наши уроки, – подхватил Антонов, – ведь мы люди немудреные, нам и пряник сладок; главнейший, по солдатскому понятию, закон состоит в одной лишь осторожности, чтоб душа была чиста и покойна; кто бережет в себе этот драгоценный дар, не оскорбляет и не чернит небесную свою гостью, не заставляет ее унывать и страшиться суда Божьего, тому легко, весело и просторно! Вот и конец нашим урокам; надлежало приклеить к сведению мальчишки кой-какие побывальщинки – и за этим дело не стало. Как братья по кресту, вере и царской службе, мы рады молодым неопытным людям говорить матку-правду и указывать им прямой, безопасный путь. Понял – слава Богу!.. Не полезло в голову – жаль, а пособить нечем! Но если смекнул, да свильнул – не погневайся!.. Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет». «Исполать вам, разудалые старики! – молвил я, услыша здоровое и благонравное суждение. – А часто ли у вас бывают беседы подобного рода?» «Помилуйте, да у нас языку только и работа, а в минувшей чистой, честной службе вся отрада! Стоя одною ногою в гробе и занесши другую в могилу, чем бы мы себя могли утешить? Золото, серебро – не шевелит души; любовь подмасть нам чающей движения воды старушки – не греет сердца: все это чужое, не наше – и горе страдальцу, идущему к смерти без посошка чести». «Славно, спасибо, друзья!» – сказал я, обрадованный, встретя в почтенных стариках правила, с которых и грамотеям не мешает брать примеры. «Постой же, ребята, – шепнул я сам себе, – стану вас подсматривать, стану все слышанное записывать и пущу книжечки две-три на всю Русь святую, ко всем ротным людям». И вот первая: чем богат, тем и рад! Русский инвалид Скобелев. Русского, родного, нашего рекрута, доколе он не оботрется, не ознакомится и не примет от старых солдат манеру, поступь и позитуру, без греха можно назвать – не в обиду будь сказано – пустою бутылкою, получающею и теряющею ценность от наполнения оной хорошим или дурным веществом; поэтому от первой встречи рекрута с мастером-начальником и с умным дядькою зависит вся будущая служебная жизнь его. Однажды, когда я и сам был молодым еще солдатом, фельдфебель всучил мне сынка, поначалу крайне плохого; но, не желая осрамиться перед опытными дядьками, я, правду сказать, крепко попринатужился, немного давал парню спать, а еще менее спал сам и – слава Богу! – добился толку: сынок мой вышел детина хоть бы по заказу! Помня следы, по которым и самого меня вели по сказанному, как по писаному, мне нехитро было направлять понятие его к пользам службы и к собственному его счастию – и вот первый вопрос сынка: – Неужель, дядя, в самом деле правда, что на сражении наши с бусурманами бьют друг друга до смерти, стреляют один в другого, как в утку, от пули ни на шаг, от штыка ни на пядь и что страху ни в ком ни на маковую росинку? Если это так, за что же они сердятся, что делят? «Эге! Мой пострел далеко еще не поспел», – подумал я про себя и говорю: – Ну, слушай. Война возгорается от разных причин: иногда за честь и веру, иногда за обиду; например, если б сосед с твоего загона увез копну хлеба иль сынишке твоему ни за што, ни про што врезал, что бы ты сделал? – Ну о чем тут, дядя, толковать! – с улыбкою подхватил молодец. – В сусалы да под микитки – вот-те и вся недолга! – Вздор, сынок, не так! Для нашего брата есть суд и расправа; ты должен просить по начальству, и если бы дело не решилось ниже, так со святою маткою-правдою можно идти смело – даже и к самому капитану-исправнику! Но где искать резону, как чужеземцы отнимут на море корабль иль иною какою-нибудь обидою всю Русь святую заденут за живое? А ведь отцу чувствительна праведная скорбь детей... Поэтому, чтоб утереть горькие слезы невинно потерпевших, государь прежде всего требует мирной разделки; но если супостат и ухом не ведет – ну, так не прогневайся, не туда потянул, порвал! «Война!» – прокомандует царь. «Наших с затылка гладят!» – гаркнут православные и – заблещет роковое оружие, раздадутся песни победные, богатырские! Полетят в поле чести орлы и орлята, а там и потасовка... Вот тут-то молодой, разудалой солдатик знакомится с новыми, доселе незнакомыми ему чувствами – грозными, славными, сладкими! Здесь, принимая вид и форму истинного героя, он делается на всякое мгновение готовым в жертву святому делу, поручает участь свою воле Всемогущего Бога и при исполнении в точности получаемых приказов забывает решительно все, кроме священных обязанностей! Одним словом: он сам не свой! Причем даже и самое о жизни помышление есть уже тяжкий пред Богом грех и непростительное преступление. Короче сказать: в войне – о жизни ни полслова! А страх умереть – участь пошлого глупца; впрочем, в подлой трусости – там и проку нет; арбузной только голове свойственно не понять весьма понятного апостольского слова: «Положен еси предел, Его же не прейдеши!» Миллионами примеров утверждена и доказана эта истина, а вот случай, которому я сам свидетель. ------------------------------------------------------------- Рассказ о Губкине Во время Шведской войны, где дремучий лес и камень загромоздили всю землю и где для драки, бывало, хоть тресни, не вызовешь неприятеля на полянку, нашему брату надобно было верить на совесть: иначе и самый зоркий глаз начальника не мог бы уследить всех подвигов своих подчиненных. Поэтому часто дела оценивались по неприятельским отступлениям, по отнятым трофеям, то есть знаменам и пушкам, и по указанию солдат на храбрых и отчаянных товарищей, которые, впрочем, не скрывали и трусов; из числа последних был у нас несчастный Губкин. В деле, доколе неприятель, как говорится, на благородной еще дистанции, он идет впереди всех – храбрится, хорохорится, как будто путной; но лишь свистнула пуля – Губкин как молния исчез, словно сквозь землю провалился! Но при конце дела он – как лист перед травою – и на рассказы, и на услуги всегда первый: поэтому труса Губкина солдаты не только терпели, но даже любили и скрывали непростительный в нем порок. «Уж Губкина не убьют! С ним смело можно писать на родину грамотку; проказник целехонек воротится!» – так товарищи говорили, но не так на Небе было написано. Однажды к авангарду молодца Кульнева неприятель – вовсе не думая вступать в дело, но, как видно, желая лишь обозреть нашу позицию – подошел к самой цепи и, разумеется, потревожил весь авангард. А с Кульневым и за это дешево, бывало, не расплатишься! В одну минуту шведский отряд, со всех сторон атакованный, с потерею двенадцати человек отретировался вихрем и, когда укрылся под защиту бывших позади него четырех орудий, приостановился, пустил в нас два ядра и исчез снова. При этой пустой стычке у нас не было ни убитых, ни раненых, и мы, возвращаясь на биваки, шутили и балагурили, как обыкновенно водится, когда не о чем вздохнуть и не от чего охнуть. «Помогите! Ради Христа помогите!» – послышался в лесу голос, почти у самых шалашей, невдалеке от дороги. Прибежали... и бедный Губкин плавает в крови своей! Лукавый его догадал голову за камень спрятать, а ноги протянуть, так ему и отнесло обе – по самые колена! Теперь ищи причину! Пущено всего два ядра, к тому же храбрец наш лежал на таком расстоянии, что и в чистом поле не мог полагать себя в опасности. Кто же направил полет ядра? Кто дал ему силу?.. Провидение, друг сердечный!.. Быть может, для примера и вящего утверждения нас, жалких слепцов, в вере к святому слову: «Всуе трудишися скудельный человече, аще не Бог созиждет дом твой!» И действительно, смерть Губкина в пользу службы много сделала добра: с этой минуты все мы, сколько можно было, сделались храбрые. По этому убедительному примеру молодому солдату не трудно избрать из двух одно; но уж если решился ты искать лучшего, так выбирай, брат, смерть, иди прямо ей в глаза. Убьют – пропоют «Со святыми упокой» – и делу коней! А этот конец во всяком случае неизбежен: пролежи себе сто лет на печке, все-таки умрешь! Зато уж если при благоприятных порывах к славе уцелеешь, если заслужишь имя храброго героя, то поневоле сам себе скажешь: наша взяла! Герой всюду любим и уважаем, ему и за морями честь. На него и женщины глядят другими глазами – понежнее и поласковее! ------------------------------------------------------------- Рассказ Власа Никитича – Последним словом ты пришпилил и приклеил к сердцу сынка святую матку-правду: уж что добрые дела, честь и слава в огне не горят и в воде не тонут, я испытал на себе. Слушайте мою гисторию, – подхватил безногий и повел рассказ: – Под Лепецким [1] в последний день сражения, при огненном штурме в штыки на неприятельскую батарею, – уж подлинно при огненном! – разудалая была проделка, залп, на руку, ура!.. Кровь рекою, пушки наши палят и хвала Всемогущему Богу заговорила в ретивых сердцах, отозвалась в боевых рядах, откликнулась и в резервных войсках громогласно! Бесподобно! Славно!.. Только последний неприятельский выстрел был для меня роковой: он прострелил мне картечью руку и отправил в госпиталь. С первым шагом в городе Галле, прославленном вестфальскою ветчиною, нас тотчас разделили по мелким командам, развели по квартирам и поручили городским докторам. Как воину с золотым галуном мне отвели квартиру по пословице: не красна изба углами, а красна пирогами. В нижнем этаже преогромного купеческого каменного дома жил-был булочник Маттисон, препочтеннейший старичок, с единственною девятнадцатилетнею дочкою Христиною Маттисоновною – по-нашему Матвеевною, после потери жены и взрослого сына милосердною судьбою к отраде и радости ему сохраненною. Молоденькая, хорошенькая, миленькая Христинушка в трудах и заботах, каковых требовало ежедневное их ремесло, не уступала отцу, всегда веселому, всегда доброму, но не всегда здоровому. В скромности она поспорила бы с самою строжайшею монахинею, а любовь к ближнему в ней была святая. Вначале доктор блюл меня, как хороший стрелок на нужду патрон, но, когда опасность миновала и Христинхен изучилась при употреблении мази мастерски улаживать бинты, вся медицинская обязанность перешла к ней; пролетел месяц, а я и не заметил. Жизнь мне была раздолье, и только изредка щекотала совесть: чем услужить? как уплатить за хлеб за соль и родственные ласки добрым моим хозяевам? «Постой, друзья! – молвил я. – Примусь за промысел, убавлю вам труда». Вот я на зорьке втихомолку долой с койки, наношу в пекарню дров, подмету избу, сени – и как ни в чем не бывал! «Вас ист дас?» – пробормочет, бывало, старик. «Их вейс нихт», – протрещит Христинхен, а я радехонек – и ни гугу! Но эти штучки недолго оставались в тайне: отец догадался, а дочка подсидела и со слезами на глазах через переводчика пеняла мне за усердие, при котором легко можно повредить ране и продолжить страдание. «Не беспокойтесь, размалеванная разлапушка! – молвил я. – Для таких добродетельных и учливых людей мы ребро вырвем из груди, не вздохнем и не охнем; в деле чести у нас и голова не цела! Умеем, матушка, любить, умеем и благодарными быть. Русское сердце при жестоких русских морозах, бывает, что чуть не насквозь промерзает, но уже как растает, чистейшую струю ручейка перещеголяет: легко, светло, нежно и чувствительно». «А! Каково сказано? Это хоть бы и из книги», – подумал я сам про себя, как бы то ни было, только старик взял с меня слово дров впредь не носить. Ну вот, пролетел и еще месяц; все шло как по маслу: рука моя поправилась, хорошо владела, и я ожидал только первой проходящей команды, чтоб следовать в полк, в бой и к славе! Между тем отеческие заботы обо мне старика Маттисона и беспримерной Христины Матвеевны, час от часу глубже и глубже врываясь в грудь, наводили на меня какую-то невольную тоску. «Ужель мне тяжело будет с ними расстаться? – часто спрашивал я сам себя. – Да и без слез не обойдется, – ворковало сердце. – И то быть может; старика уважаю я, как родного отца; люблю Христихен без весу и без меры, как родную, единоутробную сестру, – но сердце и тут прошептало: – Подымай, брат, выше!» Этого мало: нередко, при ласковом взгляде, я робел, как негодный трус; но в то же время просил Бога, чтоб Он послал мне суженую, хоть и не так богатую, не так прекрасную, но равно добрую... Куда вороне в высокие хоромы! Видали мы, как нашему брату, олуху, ни дай ни вынеси, затылки бреют, да так, что волоса свистят и шкурка трещит! Глядя на этих жалких женихов, вчуже кровь стынет; по-нашему: провались все золотые империалы и серебряные рубли, но пошли Господи жену умную, милую, нежную; нет дороже сокровища, как ум и сердце! А при этом будет мир, будет лад, будет и Божия благодать! Кто хочет выучиться по-немецки – ступай в заморщину! Влюбись по уши, и будь уверен, что через два-три месяца наверняка закалякаешь хоть нескладно, да ладно. В этот именно срок мы с Христинхен изряднехонько бормотали – и хоть не всегда друг друга понимали, а конец с концом сходился. Бояре называют винегретом кушанье, которое готовится из разного вздора; от повара зависит: при гневе на господ искрошит в винегрет старый лапоть, подогреет, поджарит, сметанкой, маслицем приправит и – скушают на здоровье! На это именно блюдо похожи были беседы наши: слово русское, два немецких; где пригнешь, где глазком мигнешь, где пальчиком кивнешь – ну как же тут не поймешь! А все-таки, думаю, плохо: за эти веселые часы дорого придется заплатить, если еще месяц-другой проживу я с этой красоткой под одной крышей! Разбойница без подмазки в душу лезет; а надежда владеть рукою и сердцем ее была бы чистым сумасбродством. У судьбы же свои затеи: проказница к обоим заглянула в середку, подметила и в неприступной, по моему мнению, крепости подготовила пролом. Почтеннейший Маттисон, при семидесяти летах, был довольно в хороших еще силах, и одна только тучность тела, по словам его, могла угрожать ему некоторою опасностью. Накануне Рождества Христова, как теперь гляжу, ему множество заказано было работы – и, действительно, у отца и дочери хлопот было полон рот. Не отдыхая минуты, трудились они от утра до вечера, и клонилось уже к полночи, как старик, пропустя, по обыкновению, стаканчик настоечки, перехватя кой-что на скорую руку, уснул сном крепким. Настал торжественный день. Христинхен, не желая мешать сладкому сну родителя, раздала и разнесла весь заказной товар. Я отправился к своему майору, у которого вместо обедни назначено было чтение Священной книги; все раненые, которые могли передвигать ногами, собрались к доброму начальнику и вместе истинному христианину, каким был любимый нами, ныне уже покойный, Николай Иванович Пражевский, лишившийся в том же сражении полдесны с пятью зубами. От души помолились, от чистого сердца поздравили друг друга с праздником и с радостью спешили в свои квартиры, где ожидал нас радушный привет, чарка и славный обед. Отворяю дверь... и что же? Уф! Теперь еще мороз по коже пробегает!.. Гляжу и вижу, что, стоя на коленях, утопая в слезах, несчастная Христина Матвеевна целует прах покойного отца, от удара, по уверению доктора, ночью еще умершего. Взглянув на меня, она промолвила: «Он умерля, их унглик!» Бедняжка снова ринулась на хладный драгоценный ей труп. Не знаю и не помню, какие думы вломились мне в голову и что я хотел делать. Только в одно мгновение я очутился на коленях и так же слезами моими омывал руки доброго, усопшего Маттисона! В несчастии милой Христинушки, кроме пастора по святой его обязанности, некому было принять искреннего участия; старик родился во Франкфурте-на-Майне, еще пятнадцать лет назад переселился в Галле, где не удалось сердечному ни сына женить, ни дочери выдать. И Христина Матвеевна осталась, как былинка в поле, круглой сиротою! «Полно, друг сердечный, убивать себя тоскою-кручиною; слезами горю не пособить! – сказал я на другой день после погребения отца. – Во Франкфурте ты найдешь еще родных и ближних, которые заступят место усопших родителей». «Нет, Влас! – с геройскою твердостью промолвила она. – Я уплачу слезы, которые потерял ты за отца моего; я хочу быть твой жена, и исполню это, если нет причин, могущих помешать нашему браку». Радость блеснула было! Но вслед, как ружейным прикладом в висок, хватило меня отчаяние: балагурит девчонка! – Ты не хочешь на мне жениться? – спросила она решительно и грозно, приметя во мне тревогу, похожую на кулачный бой. – Жениться на тебе, Христинушка, больно бы хорошо! Только шутить-то этим неловко, – отвечал я. – А! Так ты не веришь; ну вот тебе моя рука, а с нею и тысяча талеров, которые задолго еще до смерти отца обращены уже были в мою собственность. Увидя, что дело шло напрямую, меня просто ошеломило! Небо показалось с овчинку, и я – чебурах в ноги! – Командирша! Милое, очаровательное, ненаглядное создание! Отыщу ли я в себе столько ума и сметки, чтоб сделать тебя счастливою и чтоб быть достойным тебя мужем?.. Но на сей раз прими клятву от чистого сердца: пусть душу мою закупорят черти в адскую кубышку, а тело растерзают смердящие псы, если я на одну только минуту... – Полно, Влас! – вскричала Христинхен, положа на мой рот свою нежную ручку. – Аи да наши! Поздравляю! – гаркнул товарищ Крюков, который подслушал весь разговор, быв в прихожей комнате более получаса незамеченным; я несколько смешался, но ангел мой, Христинхен, смело подтвердила свое намерение, с дополнением, что покойный отец несколько раз говаривал: «Будь Влас офицер, я с первого слова отдал бы тебя за него; да и сам отправился бы с вами в Россию в какой-нибудь губернский город, где, как говорят, пшеничная мука и по сей час еще не вошла в законные свои права». – Поэтому я иду указанным родителем путем, думая, что храбрый, честный солдат стоит беспутного, безнравственного офицера, впрочем, я толку в ваших чинах не знаю: Влас мне мил – его я избираю! – Но что дальше будет? – сказал Крюков. – Завтра проходят здесь резервные войска, а с ними следуют к армии все выздоровевшие, в числе которых и ты назначен; я пришел известить тебя, будь готов – до свиданья! Напрасный труд! По пустякам будет ломать голову тот, кто начнет придумывать, как бы здесь найти, а там не потерять. Поверьте, друзья, что все затеи в этом роде — бред... горячка... Горячая слеза прошибла, тошно мне сделалось, и белый свет в глазах померк!.. – Что делать, Христинушка, как быть? На кого ты останешься? К кому приютишься и где мы с тобою снова встретимся? – Не греши, друг, Бог нас свел, Бог вдохнул в нас любовь, Он благословил начало. Он же и к концу доведет!.. – Влас Никитич! К г-ну капитану Ленкеру пожалуйте сейчас! – прокричал под окошком ефрейтор. За чем бы это?.. Август Лукьянович отличнейший офицер, благороднейший человек; храбр, рьян и служака, но он тяжело ранен: ему нельзя так скоро выздороветь; разве роте своей хочет послать поклон? – Прощай, Христинушка! – сказал я и пошел к капитану Денкеру. – Правда ли, что дочь покойного Маттисона предложила тебе руку? – спросил капитан. – Теперь, кажись, точно так, ваше благородие, а напредки, что будет, не могу доложить; я завтра выступаю, а она сирота, и хоть больно не глупа, но молода, зелена и неопытна. Ума не приложим, вся надежда на Бога! – Прекрасная и самая, брат, вернейшая мера! Поздравляю и от души радуюсь счастью славного товарища. Со вчерашнего дня и я не менее счастлив: помолвлен и женюсь на дочери хозяина моего, Юлии. – Ура, ваше благородие! – заревел я изо всей мочи. – Лай Боже здравствовать на многие лета! В эту минуту вошли в комнату хозяйка с дочерью, а к ним успела примкнуть и моя невеста, вслед за мною ими приглашенная. Все взапуски пустились друг друга поздравлять, целовать, по-немецки бормотать – и кончилось так: во-первых, капитан, в надежде, что раны его долечатся в пути, завтра же отправляется с нами в армию; во-вторых, что будущая супружница унтер-офицера вступает под кров будущей капитанши, принимается в дом ее родителей и остается при ней в качестве услужницы, друга и землячки как на родине, так и на чужбине, а вдобавок Август Лукьянович дал моей Христине русское офицерское слово: после войны, если Господь сохранит жизнь нашу, приехать вместе со мною и по окончании свадьбы устроить свадебный поезд так, чтоб мне и моей невесте сидеть на козлах вместе. Все сбылось как по писаному, и только маленький явился недочет: при слезной разлуке с сужеными у нас с капитаном было четыре ноги, а через четыре месяца, при радостной встрече, хоть тресни – одной недоставало! За Монмартр (превысокую гору у самого Парижа) я заплатил целым аршином грешного тела и крепко было призадумался. Прошай, Христинушка! Какая сатана понесет тебя за урода? А вышло-то не так. «Ах ты мое сокровище! Герой мой ненаглядный, да теперь ты вдвое мне милее!» – прижавшись к сердцу, со слезами на глазах промолвила милая, добрая Христина Матвеевна. Иной небось подумает, что слова эти вырвались на первых порах. Извините: жена, отрада в получеловеческой страдальческой моей жизни, часто их повторяла и до того приучила меня к высокой о себе мысли, что я желал бы, потеряв еще и руку, наслаждаться равным блаженством, каким пользовался двадцать лет; но лишась Христины, выдал в замужество единственную дочь, а с нею и удвоенное наше имущество – все земное счастье и все радости мои в двух внуках и в воспоминании о прошедшем. После этого нельзя не согласиться, что смерть в бою дело Божье, но храбрость рано или поздно, так или сяк уплачивается щедро. --------------------------------------------------- Примечания: [1] Лейпцигом. ------------------------------------------------------------- Рассказ слепца – Для этого есть справедливая и, можно сказать, святая пословица, – молвил в свою очередь старик-слепец, за скромность, зрелый ум и справедливость всеми уважаемый. – За Богом молитва, а за царем служба никогда не пропадают; куда ведет храбрость и верность – это каждому известно и ведомо; но я всю жизнь не сумел понять: какие надежды греют окаянную душу изменника, беглеца и как собраться с духом, чтоб в паскудной, бродяжнической жизни из доброй воли провесть два-три дня? Не будем говорить о тяжком грехе против святой веры; в сторону и то, какой срам и бесчестие ждет преступника в тюрьме, при публичном наказании и при общем к нему презрении всех людей, от старого до малого. Но вот что всегда и более всего меня удивляло и о чем, увидя бродягу, как он подкрадывается на цыпочках или ползет брюхом, со страхом в душе, с морозом на шкуре и с преступным намерением – украсть кусок хлеба, чтоб не околеть с голода, я хотел бы спросить: «Из чего, приятель все эти хлопоты?» «Да из боязни к службе». – «Ах ты горе-горькое! Да какая нелегкая сила дурь эту в тебя всучила? Служба хорошему, доброму, честному солдату и потому уж мать родная, что она ведет его по выслуге узаконенного срока к свободной и вместе почтенной жизни!..» Но не будем чернить нашей беседы воспоминанием о негодяях... По моему мнению, каждый из них то же, что бешеная собака, но собака умная, даже и голодная – хозяину верна! Ведь у нас рассказ о молодцах, разудалых, храбрых солдатах, и о признательности к ним умных, а часто и прекрасных женщин. Так здесь и моя денежка не щербата: укатали бурку крутые горки! Грешное тело все почти истлело, но память – слава Богу! – свежа, а при ней тряхнуть святою стариной от добрых людей мы не отстанем; и хоть мой рассказ далеко не подойдет к истории безногого нашего друга, которому судьба покровительствовала и у которого все устроилось как по маслу, но он передаст вам полное понятие, что и среди женщин есть на белом свете такие, которых не испугало бы ни пушечное ядро, ни граната; не задремали бы они в бою за честь святой России, не осрамились бы подлою трусостью и не запятнали бы себя гнусным укрывательством от священного долга! Но уж как дражайшим половинам не вошло в обычай разделять с нами опасности и славу, так все красавицы и не красавицы, с воинским духом и правом рождения, к храбрым героям особенно благосклонны. Гром побед! Любимые для них сказки, как начнешь, бывало, описывать какую-нибудь залихватскую баталию, да как дойдешь до горячей проделки – в штыки! – так иная так и задрожит, сердечная. К числу таких принадлежала одна из самых простых деревенских девчонок, о которой речь пойдет, которую одарил Бог умом выше породы и которая просто стоит мне глаз: я их выплакал прежде времени!.. Слезы – не велика честь солдату, но где дело идет на правду – там все слабости наружу! На десятом году возраста моего покойный отец, бывший в удельном государевом селе крестьянином исправным, зажиточным и при том не глупым, рассудя, что рано или поздно, но из шести сыновей, коими благословил его Бог, одним со службою неминуче придется поделиться, отдал меня дьячку: «Пусть-де мальчишка, хоть на живую нитку, выучится читать и писать; хорошо и то, если пришлет своеручную грамотку, не будет скучать и черкнет, что думает, прямо от сердца к сердцу». Сказано – и сделано! Парнишка я был вострой, и потому ученье мое сразу пошло в ход. Дьячок любил, хвалил и даже баловал меня, а в семье я – как обреченный рекрут, следственно, не поилец и не кормилец – признавался более за постояльца, нежели за семьянина. Это, однако ж, вовсе не портило дела: в три года все знания дьячка остались у меня назади; покойный отец смекнул и при нарочной поездке в город с продажным хлебом купил мне у разносчика на три рубля с полтиною четырнадцать печатных книг, каких учитель мой сроду не читывал. Короче сказать, на семнадцатом году я употреблялся по мирским делам и нередко писал рапорты в Удельную контору. В одно время и вместе со мной учился и сын соседа – малый славный, но на подъем не совсем легкий; мудрость читать без складов не лезла ему в голову, причем дьячок весьма нередко на этой бедной голове расчесывал кудри живым гребнем – как он говаривал – грешною десницею. Я любил Петрушу, как брата, слезы его капали на мое сердце, и потому каждодневно за час, а иногда и ранее, до времени в школу забегал к нему, твердил и сколько мог помогал ему явиться с уроком, не опасаясь новой прически. У товарища моего была лет десяти сестра – разудалая девчонка! Чем хочешь назови: жизненок, змеенок, бесенок – она на все похожа! Трудно поверить, но сущая правда, что эта вострушка, быв неразлучною спутницею наших бесед, с небольшим в год выучилась читать, писать и как в том, так и в другом не уступала брату; с летами, однако же, понятия Петруши до того развились, что он вышел очень деловой человек. Наконец ударил час воли Божьей! Объявили набор: отец мой получил повестку, и начались сборы. Не горевать и не плакать, расставаясь с отцом, с матерью, с милыми родными и друзьями детства – невозможно! Я думаю, если бы скотина умела говорить, так, верно, и она сказала бы то же! Но человеку с верою в Бога и хоть маленьким умом и в эти горькие минуты, право, есть чем себя утешить. В глухую полночь, как на несколько времени угомонилась семья моя, опрометью выскочил я на улицу и чрез минуту от чистого сердца молился Богу, стоя на коленях, у алтаря Храма Господня – молился за себя и за ближних: «Да облегчит Господь тоску родных, да оградит от искушения и да утвердит на дороге к счастью и чести юного, неопытного рекрута!» Молитва моя услышана – и к утру... как с гуся вода! – я не только не плакал сам, но веселыми поступками и совершенным спокойствием успокоил всех ближних!.. Встретилась, однако же, штучка, которая крепко царапнула по душе да зацепила и за ретивое. «Ты о чем так не путем разрыдалась?» – спросил я у Феколки, сестры моего соученика, увидя ее в уголке сеней, безутешно плачущую. «Ну, о чем мне плакать: ведь тебя, чай, в службу-то везут?.. Не дивись, Артамон Михайлович! – промолвила она. – Хоть по летам я ребенок, но по чувству старее всех в селе старух: я прочитала все твои книги, знаю их наизусть. Из одних научилась я знать Бога, другие познакомили меня с благодарностью, с обязанностями и – с любовью... О! Я много знаю! А потому-то и плачу горько, что не надеюсь увидеть тебя на сем свете: ты умен, честен и верен святой вере, так уж, конечно, не пожалеешь жизни, как придется быть в деле с бусурманами. Так я плачу и о том, зачем не могу разделять твоих опасностей и умереть с тобою вместе!..» Здесь она, снова залившись слезами, присела на скамеечку. «Ага! Вот-те и книги! – подумал я. – Деревенская девчонка в семнадцать лет тужит, что ей нельзя быть на сраженье!» «Помилуй, Феклуша, да, по словам твоим, ты просто влюблена?» – «А ты как думал! Ты первая причина, что я выучилась грамоте, открыла в себе ум, и ты один в селе, с которым можно было промолвить слово о свете – подальше нашей пашни и сенокоса». «Чудо из чудес!» – шепнул я про себя, но ведь в деле сердца, шутка не у места! Надобно в молодую старушку посеять надежду: иначе ей плохо будет! «Если так, друг сердечный, так дадим друг другу клятву, что я, кроме тебя, ни на ком не женюсь, а ты ни за кого замуж не пойдешь». – «Хорошо! Вот тебе рука и сердце, а свидетель – Бог!» «Ну теперь есть для чего и поберечь себя», – сказал я, прижав руку к груди и поцеловав суженую в обе щеки. «Как поберечь! – гаркнула моя невеста, вырвав у меня свою руку. – За труса я не пойду! Нет, друг, не так! Вспомни, что в прошлом году рассказывал приходивший с Кавказа на побывку Савелий Репкин про бусурманских девок, которые, отпуская суженых на сраженье, именно приказывают принести себе в гостинец неприятельскую голову, без которой – условие не в условие и сговор не в сговор. Я русская и христианка! Мне головы не надобно, но явись с крестом или со святою раною, а без одного из двух и глаз не показывай!» Вот чертенок навязался! Но любовь девки к чести сильно толкнула меня прямо в амбицию. Сердце встрепенулось, и я дал клятву: умереть или исполнить требование сельской героини. Горячий поцелуй был концом короткого, но на жизнь и службу мою весьма важного разговора. От сей минуты Феколка в глазах моих сделалась Феклою Васильевною, достойною уважения, милою и вместе строгою командиршею. Дражайшее имя Феклы Васильевны удерживало меня от беспутной жизни во время мира и вело на неисчислимые опасности во время войны. Все эти опасности по воле Вседержителя прошли мимо, но на мне остановился внимательный взор, похвала, слава и унтер-офицерский чин! Следственно, более, нежели за половину тогдашнего моего счастья, я обязан ей. В Прейсиш-Эйлауском сражении я схватил три толчка пулями, из коих одна пролетела чрез всю шею навылет, но знак Св. Георгия более, нежели медицинские пособия, заклеил рану, заглушил боль и привел меня в состояние быть во всех делах до Тильзитского мира. Уведомя родителей о великих милостях ко мне Всемогущего Бога, описав подробно блестящий успех Прейсиш-Эйлауского сражения, не положа, разумеется, охулочки и на свою ручку, я причеркнул: «Прошу письмо это передать соседке нашей Фекле Васильевне, поклониться и сказать ей, что, если она не забыла последней минуты нашей разлуки, так без труда исчислит в подвигах моих свою долю, на которую и впредь просим надеяться, а мы рады стараться!» Ответ нашел меня в Шведской уже войне в Гамле-Карлеби; в письме моих родителей Фекла Васильевна величает меня ясным соколом, ненаглядным другом! Говорит, что грамотку мою читала, что она от Нового года до Троицына дня каждое утро, а иногда и по вечерам, навещала моих родителей, которых разучилась различать с отцом своим и матерью, что она хвалить меня не будет, что одно название «русский солдат» есть уже величайшая похвала, но, чтобы молиться и благодарить Господа Бога за сохранение моей жизни, она отправляется в девичий монастырь на три месяца. Короче сказать, письмо моей суженой ходило по рукам всех офицеров и наконец дошло до полковника, который, расспросив меня лично, изволил сказать памятные мне слова: «В семье не без урода, человек, одаренный умом, там только не будет, где быть не захочет. Истину эту разительно доказал сын рыбака Ломоносова, имя которого известно во всем мире!» А при этом и еще кой-кого назвал, которые от бороны и плуга по следам чести, славы и крови перешли на такой путь, на который смотря и столбовых дворян детки облизываются! Таким образом суженая моя сделалась известною всем моим товарищам, которые считали меня родившимся в сорочке, а на самом-то деле чуть ли была на мне и шкурка! Успехи нашего оружия завели нас очень далеко; шведы всюду были поколочены, везде стеснены; многие из начальников наших громко поговаривали уже и об мире, полагая неприятеля вовсе без средств вести далее войну. Мы, вздернувши нос, возгордились да несколько и позабылись. Не буду вам рассказывать всех подробностей, запутавших нас в гибельные сети. Рассказ солдата верен только о себе и о соседе в ранжире. Не менее верна пословица: не все коту масленица, бывает и великий пост. При кирке Револакс в одну минуту отряд наш, составленный из Пермского и Могилевского полков, всею неприятельскою армиею был атакован, и – уж нечего греха таить – нас так пощипали, что мы и своих не узнали. Причина в том, что все наши начальники, от первого до последнего, не могли попасть на лад и, как следовало по русскому обычаю, постоять грудью, – а уж это в деле совершенная гибель! Здесь держи ухо востро и знай, что внимание, единодушие и слепое повиновение приказу вместе с каменною грудью солдата составляют гранитную крепость, которою нелегко овладеть, доколе не разорвется фронт и не пресечется общее распоряжение. Эту важнейшую против неприятеля уловку и свиньи хорошо знают: увидя волка, они тотчас сомкнутся в круглую колонну – рылом в поле, и тогда он хоть матушку репку пой, а уж щетинкою не поживится; но если хоть одна оплошает... прощай все стадо! Так почти случилось и с нашим отрядом. Бой загорелся в средине и с флангов в одно время, многие роты продали жизнь за двойную цену, иные сочли за святой долг спасти знамена; но генерал Булатов решился отдать шведам пушки вместе с жизнью, и мне Бог судил быть в числе его сподвижников, определенных на верную смерть. Дорого купили шведы нашу батарею! Но сила и солому ломит, говорит пословица; по крайности то хорошо и славно, что они овладели пушками тогда уже, как самый счастливый из защитников получил не менее трех ран и как не оставалось ни одной здоровой руки для действия и зашиты. Чтобы свезти орудия с батарей, шведам надобно было потрудиться очистить дорогу и убрать до трехсот храбрых покойников, из которых, однако же, при бдительном и, можно сказать, благодетельном осмотре, чтоб не похоронить живых, оказалось до тридцати человек с небольшим дыханием. Все они, по благости Божией, спасены и вместе убеждены, что чистая, на любви к славе царя и отечества основанная храбрость, в которой шведы ни крошечки нам не уступали, основана на законе святой добродетели: «Враг без оружия – брат твой!» Так и было: я прострелен был насквозь в грудь и в голову с повреждением черепа, о третьей ране в ногу – не стоит говорить; многие, и сам генерал, имели по семи и более почти смертельных ран – и все выздоровели. Поэтому не трудно отгадать отеческие заботы шведских медиков и благодарность нашу, которая пойдет и в могилу! А все-таки нельзя не сказать русской поговорки: в гостях хорошо, а дома лучше. В пятнадцать месяцев нахождения моего в плену я вовсе забыл о ранах, но одно и то же время сформировало во мне такую рану, которую залечит одна только смерть. Трус в военное время – превредная и пренесносная фигура! В боях поклонами пулям и ядрам, охами и вздохами он наводит товарищам уныние и скуку; а находясь, по обыкновению, при какой-нибудь тепленькой обязанности – на дороге к армии, в обозе –трус опаснее самого врага! В душе этого пакостника для дел великих и славных нет места; в глазах его и синица преогромная птица! Он в вечном страхе и, будто по необходимости, спешит передать этот страх встречному и поперечному из неопытных новичков; а попробуй спросить у труса о ком-нибудь из сослуживцев – самый лучший ответ: «убит!» – уж это милостиво, если он скажет: «Должен быть убит, кажется убит». По таким-то именно дистанциям пронеслась на святую Русь весть о Револакском сражении, где, по словам труса, вся бригада убита! Нашелся из земляков варвар, у которого не дрогнула рука написать, что он хоронил меня и ожидает присылки денег, уплаченных за панихиду, для чего приложил и адрес. К довершению беды, и благородная персона укусила греха: уволенный от службы подпоручик, торопясь от царских знамен к заседательскому стулу, при перемене в нашем селе лошадей, описывая храбрые свои подвиги, вероятно, чтобы увеличить проходимые им опасности, подтвердил сплетни и доконал меня начисто. «Да будет воля Господня! – залившись горькими слезами, сказала Фекла Васильевна. – Я находила отраду в монастыре при разлуке временной, и в том же святом приюте Бог меня не оставит после разлуки вечной!» С чем вместе несчастье мое совершилось безвозвратно... «Отговаривать и удерживать людей, обрекших себя на путь к спасению, есть тяжкий грех!» – сказали мне свои и чужие, когда, прибыв под родной кров, нашел я суженую свою в большом пострижении, а себя – сиротою. К несносной боли, которую надлежало терпеть от раны, в голову прильнула сердечная тоска; почти беспрестанно точилась слеза, а при этом и зрение час от часу слабело. Двенадцать лет кой-как томился я при братьях, двенадцать лет был плохим сторожем в волостном правлении, и уж как свет Божий, до последней искры, угас в глазах моих, я уклонился в это тихое пристанище, под кров Отца Царя и Благодетеля! Вы хотите знать, видел ли я друга, непритворными доказательствами привязанность свою ко мне утвердившего? Видел один раз; но она показалась мне такою чистою, непорочною и святым обязанностям покорною, что, приблизясь к ней, я не смел вымолвить слова. «Там, – сказала она, взглянув на небо, – увидимся. Видно, наш брак здесь не угоден был Богу! Не жалей об этом, не ропщи и не кляни людей, нас разлучивших! Все, что делается по воле Вседержителя, ведет нас к лучшему!» «Уж если поправить дело поздно, так согласиться поневоле должно, – отвечал я, причем, виноват, не вытерпел: навзрыд заплакал и уж вслед, как она бралась за скобку келейной двери, дополнил: – Ты была у меня в доле на службе царю земному, не забудь же обо мне на молитве Царю Небесному!» Ее последнее «да!» я и поднесь еще слышу в груди моей, как звон колокола, напоминающего мне час смерти, которого жду не робея. ------------------------------------------------------------- Рассказ очаковского героя – Аминь! – подхватил очаковский герой. – Повести ваши можно слушать от большой только скуки. Один женился, другой влюбился! Черт возьми! Эти бредни в ранжир к нашей солдатской натуре решительно не идут; по этому пути не влезешь в рай, да не вползешь и в праведники! Я отроду не любил ни одной женщины, и если бы их вовсе не было, право, не приметил бы; не отчаиваюсь, однако же, и твердо надеюсь на милосердие Господне, что Очаковский штурм и тридцатипятилетняя чистая, честная служба моя доставят мне в будущей жизни покойный уголок, не хуже этого благодатного инвалидного дома, чего и за глаза довольно! В сорок лет, что я в отставке, на святой Руси время и служба до того переменились, что и своих не узнаешь! А как поглядеть да послушать вас, молокососов, так подчас ум за разум зайдет. Нет спора, что военными, боевыми проделками вы нас перещеголяли. В наше время зимою не только не дрались, но и не ссорились; незваный гость в белокаменную Москву – Боже упаси! – не залетал, чай, и мыслью! На край света мы не ходили: сбегаем, бывало, поколотить турка, пощипать пруссака, да и к ногтю! Но на ваш пай достались, нечего сказать, каленые орехи! У француза ненасытная была утроба! В Бородине и под Парижем задел он и меня, старика, за живое, проглотил злодей всю мою родню: ровно трех племянников, оставалась сестра – да и та исплакалась, умерла, сердечная, прежде времени. Все это так! Труда вам было больше, да зато чести, славы и наград – невпроворот! Труд ваш не устрашил бы нас, стариков; а счастью вашему не только в военное, но и в мирное время, не хочу греха таить, мы крепко завидуем. Например, ныне, как слышу, кому стукнул двадцатилетний срок службы в четверг, тот чуть не в пятницу идет себе в бессрочный отпуск; прожил пять лет на родине – и тотчас получает пашпорт. А сколько солдату на службе от щедрот царских чарок, сколько рублей! Чай, сам не сочтет. В наше время было не так. Во-первых, изволь все двадцать пять доконать на действительной; потом с генваря начнут забирать со всего полка справки, и к генварю только кончут! Потом представят в Военную коллегию, которая рассматривает, разглядывает, поверяет, и уж это очень скоро, если чрез три-четыре года возвращает и разрешает; поэтому на двадцать пять ты обречен, а тридцать вытяни да и поди с Богом на все четыре стороны, как и мышей ловить сделался не годен! А вот на мою-то долю выпала ленивая справка, так я отдежурил тридцать пять; не заикнулся, не пожаловался и вовсе не считал себя обиженным, если бы не было примеров такой неведомой нам аккуратности, какая ныне вошла в обычай главного начальства. О наградах за высочайшие смотры, разводы мы не слыхивали; чтоб дряхлый, немощный солдат был в царстве небесном, как теперь, у Христа за пазушкою, в этом инвалидном доме – ив голову никому не приходило! Домовых отпусков мы тоже не знали и при самой крайней нужде проситься не смели, а о крестах и пенсионах – нам и во сне не снилось! Из всего этого ясно, что если и мы при столь большой разнице в преимуществах не называли службу мачехою, любили ее и гордились нашим званием, то чем же вы должны признавать службу? И как должны быть благодарны чадолюбивому отцу-государю и поставленному от него начальству? Взглянем же теперь, ребята, вместе на вас, молодежь, и на нас, стариков. Мы вот как думали: чтоб быть вполне воином-защитником веры, престола и отечества, одной храбрости мало! Например, какому-то генералу пред самой войной дали человек триста преступников из тюрьмы на пробу: могут ли они исправиться на путях чести и славы и годятся ли на что-нибудь дельное? Генерал покалякал с ними месяца два да и пустил их на неприятельскую колонну. Колонну-то они уложили на вечный покой, страх и память по себе оставили, с небом и землею достойно помирились. Только на мирную-то службу не все из них годились, а десятка два и снова в тюрьму явились. По-нашему, хорош и славен солдат не тем, что он сам чист и непорочен, а тем, что других от пороков воздерживает. Кремнев – ученик стародавних солдат и потому, что таких ныне мало, сделался известен не только в армии, но и во всей России! В наши времена, не хвастаясь скажу, все были Кремневы! Бывало, побег одного негодяя – срам всей роте! С солдатами этой роты начальники и не здоровались; а как – сохрани Господи! – бегут два-три в один год, так в эту роту мы, даже и в престольный их праздник, не ходили в гости. Она называлась чумною. Кто службу, нрав и обычай солдатский знает до подноготной, тот, конечно, знает, что за побеги молодых виноваты старые солдаты. Нет в свете лучшей полиции, как в роте честные, добросовестные и усердные солдаты; три слова сметливому молодцу откроют в рекруте лицо и изнанку, и он учнет действовать в пользу службы. Поэтому извините, друзья, я менее виню за побег несчастного, глупого рекрута, нежели вас, которым Бог, государь и начальство вверяют робких, неопытных собратий, полагаясь на вашу христианскую совесть. Слепой товарищ надеется втискаться в рай разными проделками, а по моему мнению, тот, кто желал заслужить прошение в грехах и не дремал, спасая от грехов ближнего, – далеко уйдет вперед. Богу весть, как решится на Суде Страшном и кому под кого придется огонек подкладывать! Я говорю не с ветру, а с опыту, и многие бы мог представить доказательства на справедливость слов моих, скажу один только пример. Были полки, в которых побегов не было вовсе или было очень мало, потому только, что речь начальника, чистая, светлая, понятная и приятная, как струя текла, а попечение о солдате и усердие к службе в нем как гора росла. Он недоедал, недопивал, недосыпал, доколе прибывшие к нему рекруты вразумятся, утвердятся и упрочатся. Что бы было, если бы все чины в полку и все умные, добрые солдаты равномерно хотели служить Богу, в пользу святой его веры? То же самое, как две капельки водицы, одна на другую похожие. Должно молвить и о храбрости в боях против неприятеля, и вот случай, по которому можно судить, труден ли успех, чтоб из труса сделать солдата храбрым. В 1772 году командовавший нами граф Салтыков решился во чтоб ни стало, вытесня турок из Марутинских укреплений, овладеть их лагерем. В наше время, лишь бы начальник захотел, невозможности не было, а потому о невозможностях и не рассуждали. Ракета пушена – и как молния все понеслись в атаку! Но турки на прием тоже бывают горячи. Мы приостановились, пустили огонь на огонь, и в это время капитана Бахтина ранило в ногу. «Пособи, брат Кузнецов», – молвил он, уплетаясь с трудом к перевязке. Но, отошедши шагов сотню, увидя в лежку нашей же роты солдатика, согнутого, скорченного, словно сей час умереть готового, капитан повернул к нему: «Ты зачем здесь?» – «Заболел, ваше благородие! Моченьки не стало – да и только!» – «Дай-ка руку, ах, ты ракалья! – прикрикнул капитан, пощупавши жилу. – Да ты здоровее украинского быка и отлыниваешь от сражения; ужо я тебя проучу, анафему! А теперь возьми его, Кузнецов, введи в дело и тотчас заколи, если он струсит; а я кой-как и сам доползу: одно другого важнее!» «Слышал, брат, приказ? Ну, так держи ухо востро! Не введи меня в грех, а уж проштыкнуть труса – у меня рука не дрогнет!» – сказал я. Путник мой смолчал, но шел широко и не охал. «Ура!» – раздалось в линии в самую ту минуту, как мы вступили в ряды и как рой пуль провизжал мимо ушей наших. С чем вместе все войска полетели орлами! Маслов назывался вверенный мне герой. «Господи благослови! – сказал он, перекрестясь трижды. – Уж коли пришлось умереть, так было бы с чем явиться на тот свет! Прощай, дядя! Теперь у меня живот не болит!» И действительно, с больным брюхом не удалось бы так проказничать. Это ничего, что и в неприятельском лагере и при отнятых трех пушках Маслов явился первым; но мой храбрец в короткое время сделался известен всему начальству, молодцом прослыл во всей армии, а лет чрез пять, варвар, и в офицеры втискался! Разум у людей так же пестр и разнообразен, как пестры и разнообразны в природе леса, травы и прочие другие плоды и растения; на иного действует чарка, на другого – палка; одному глазом мигнешь, другого дубиною толкнешь: дело не трудное и не головоломное! А как ум с безумьем сольешь, так хоть на самого черта без робости пойдешь! – Против этой манеры ни полслова, – начал в свою очередь изуродованный чиновник 14-го класса, которого к столу и обратно возят на тележке. – Я хотел слушать, не думая говорить, но при этой оказии срываю с души тайну, расшевелившую собственные грехи, и передаю их к сведению молодых, неопытных солдат, авось они пригодятся им в осторожность и в пользу. Приготовьтесь же слушать преступные похождения, но прежде положите руку на сердце и скажите: кто из вас, товарищи, Богу не грешен, царю не виноват? Многим ли удалось прожить всю жизнь, не зацепившись за сучок? И кого не тяготила совесть после содеянной какой-нибудь пакости, более или менее святому слову противной? Вся сила вовремя спохватиться, покаяться и исправиться: все это по мере сил и ума давно назади, но я и поныне еще не могу без ужаса вспомнить, с каким тяжелым грузом на душе, с какою темною, туманною мыслью шел я в храм Божий, чувствуя себя виновным, имени христианина недостойным; зато вдруг, после усердной, теплой молитвы, после первой слезной просьбы о прощении и помиловании, как будто все солнце целиком вошло в мою голову. А душа, а сердце – так и заплясали, словно в светлую заутреню! Вот какое действие производит святая религия над человеком, признавшим власть Всемогущего Бога, понявшим таинства веры и убедившимся, что конец и расчет в деле там – за гробом! Теперь с этой мыслью я даже и по необходимости не разлучен, но, исповедуясь пред вами, думаю, что мне и еще легче будет; священник разрешил грехи мои, надеюсь, что и вы не станете презирать чистым сердцем кающегося. Поступя на царскую службу из солдатских детей, мне пришлось быть в Аустерлицкой баталии. Я не помню отца, и – напитанный горем при разлуке с матерью, которая избаловала меня до самого нельзя, напуганный сплетнями о строгостях и несносных тягостях, увидя невиданные и понятию моему до сего чуждые опасности, – я до того струсил, что бежал от рекрутства!.. От рассказа о несчастном времени, которое провел я, рыская по белу свету, как дикий голодный зверь, прошу меня уволить. Этот рассказ был бы так нехорош и даже противен, что во мне недостало бы сил и духу говорить, а вам вовсе не весело бы было слушать историю, унижающую человека до бессмысленного скота. Довольно, что в виде Гришки Отрепьева, проклинаемого святою церковью как преступный изменник и как нарушитель присяги, на каждом шагу собственной тени страшащийся, год круглый скитался я по путям голода, холода, слез и отчаяния, не зная покойного уголка и не встречая отрадной минуты! Часто за кусок хлеба я готов был продать душу... но когда удавалось мне украсть что-нибудь, так так же душа изнывала под ударами упрека не совсем еще угасшей совести. Короче сказать, нечестивая жизнь эта казалась мне во сто раз хуже каторги! Так, страдая за грехи в настоящей жизни, человек может чего-нибудь надеяться в будущей; бродяга, напротив, время от времени более и более запутывается в греховные сети, и для него нет уже на земле луча, а на небе звезды, которая бы осветила ему путь к спасению, доколе не обратит на него милующий взор Всеблагое Провидение! Не смягчит ожесточенного в нем сердца и не прикует его к обязанностям христианина, как наконец со мною и случилось. Но чтобы сильнее подействовал урок, Богу угодно было дать случай поймать меня рекруту. Происшествие случилось в Полтавской губернии. Пробираясь, где рысью, где ползком, в торговое село на поживу, при отдыхе в перелеске увидел я идущего человека, в котором, как он снял шапку, чтоб стереть с лица пот, по бритому лбу легко было узнать новобранца. Вот и товарищ – уж верно беглый! – подумал я и тотчас к нему. Сначала: здорово, а потом и вопрос. «По большой дороге, в трех не более верстах, проходит вчерась только из губернского города выступившая команда, к которой я и принадлежу, – отвечал мне рекрут. – Начальник отпустил на сутки с тем, чтоб забежать вот в это самое село, проститься с родными. Завтра с рассветом вся семья – жена и дети – поедет провожать меня до границы нашей губернии, так полгоря и долой с плеч!» «Стара шутка, любезный, меня ты не надуешь! Мы, чай, с тобою одного поля ягоды», – молвил я. Хохол после быстрого и грубого на меня взгляда тотчас стих, улыбнулся и так мастерски прикинулся, что и сам бес не стал бы подозревать в нем честного человека. «Ну, так руку, товарищ, коли угадал. Выпьем же и горелки на первое знакомство да на доброе здоровье», – сказал он, вынувши из мешочка полную бутылку и пирог с просяной кашею, с ветчинным сальцем и с яйцами, какого во время побега я и не нюхивал. Пожирая пирог, опорожнив прямо из сулейки более половины вина и полагая себя наисчастливейшим из всех несчастнейших бродяг, я с полным усердием слушал вместо сушей правды турусы на колесах: где жить, чем промышлять и как осторожно надобно себя вести. С последним словом мнимого друга: «Не забудь, товарищ, что во всех делах должно помнить Бога и стараться быть достойным имени человека, украшенного образом и подобием Спасителя нашего Иисуса Христа!» – мы вошли в толпу народа. Мурашки поползли у меня по коже, но прежде, нежели я успел разжевать слова приятеля, меня вели уже с связанными назад руками к волостному голове... «Не грех ли тебе погубить человека! Что я тебе сделал?» – сказал я предавшему меня хохлу. «Грех, и не простительный был бы грех, если бы он тебя не спас от бед, в которых ты по слабости своей запутался, – отвечал мне волостной писарь. – Быть может, что в тебе есть ум, но недостает покорности и христианского терпения, так займи, брат, здесь, в этом святом для всей России месте. В сорока верстах отсель Полтава. Там видны еще могилы христолюбивых воинов, за сто лет пред сим положивших живот свой за царя и отечество. Там кровью купилась и увековечилась Русская слава! Там сам царь Петр Великий, спасая веру Христову и Русь православную, спешил на тысячу смертей! Из священной битвы этой черпают примеры молодые люди знатной породы, а мы с тобой что за райские птицы? Почему нам жизнь дороже, нежели им? Какое право, отлынивая от службы, разлучать с детьми других, на наше место поступить долженствующих? Рассуди-ка, дружище, хорошенько, когда успокоишься, и в тюрьме у досуга рассуждать можно, а понять нетрудно, если на теле твоем не баранья голова. Стоит ли, чтоб Всемогущий Бог, милосердие которого к созданной им твари посеяно на каждом шагу, произвел человека для одного только зла, на которое ты себя обрек? И нужно ли было дарить нас умом и способностями на то, чтоб вредить ближнему и, избегая труда, питаться потом честного хлебопашца? Гляди на каменный храм, гляди на все в этом селе: купеческие хоромы и мужицкие дома, они выстроены с трудом руками человека, иначе их бы не было. Теперь гляди на эту огромную избу, в которой живут миллионы миллионов людей, которая днем освещена горящим солнцем, ночью – светлым месяцем, и скажи: могло ли все это быть без Всесильного, Великого, Непостижимого нам Строителя – Всемогущего Бога? Ну, так уж если и сам Вседержитель Неба и Земли не избегает труда, как же мы, черви, можем избегать обязанностей, священными и гражданскими законами каждому из нас предписанными?» Все слова писаря, словно острая игла, кололи мне душу: мне стыдно было взглянуть на окружавший нас народ и даже на свет белый! Кажется, одну только смерть выбрал бы я в эту минуту, чтоб укрыться от срама; я плакал горько, но уже было поздно! В это время в Пруссии начиналась война с французом, и я, как изменник, прошел все: опыты бесчестья, презрения и проклятия, которыми угощали меня на всяком отдыхе и ночлеге мужики и бабы! А что еще впереди ждет меня, думал я, измеряя скорбным сердцем заслуженное наказание! До чего же, напротив, удивлен я был, как прочли мне резолюцию: Мирону Власову, с чистосердечным раскаянием добровольно явившемуся, объявить всемилостивейшее прощение и, снабдя его амуничными и боевыми вещами, с первою командою отправить в действующую армию. От радости я зашатался и чуть-чуть не упал! Ах Ты Господи! Да ведь эдакого чуда не могло случиться без святой Твоей воли. Уж теперь и мне, кстати сказать, что если на моем теле не баранья голова – я должен заслужить эту незаслуженную милость. А в особенности после того, как слезы раскаяния и волостной голова умел оценить, решась приписать вовсе не принадлежавшую мне добродетель. Есть люди с упорным, чертовским нравом; зная многих, я верю в присказку, что спор мужа с женою кончился только смертью последней: презирая грозные посылки от могучих кулаков, лишась языка, злодейка все еще силилась показать пальцами –стриженая, дескать, а не бритая! Над подобными уродами, без всякого сомнения, строгие меры менее действительны, нежели благоразумное отеческое увещевание и благотворные примеры. Получа прощение, я почувствовал в себе громаду доброй воли – служить беспорочно и умереть с честью. Но видно, не во все еще уголки зачерствелого и заскорблого сердца вошла спасительная речь почтеннейшего волостного писаря, и святая вера рекрута не взяла верх над искушениями нечистой силы, чуть-чуть не увлекшей меня снова на гибельный путь. В сражении под Гутштадтом, лишь только открылся огонь, я удрал, как говорится, с раненым на перевязку, да и пролежал там всю ночь, доколе раненых увезли, а здоровых протурили к своим местам. На пути к полку сто раз неумолимый демон подстрекал меня бежать, и я – не хочу греха таить – бежал бы непременно, если бы не было со мною двух егерей, получивших накануне легкие раны. Эти молодцы спешили снова в дело, как на званый пир: бодрились, пели, веселились и в дополнение благодарили полкового штаб-лекаря за увольнение их в строй. «Господи Боже мой! Они благодарят за увольнение из безопасного приюта и опрометью бегут к опасностям, а быть может, и к самой смерти, а я, напротив, бегу к тюрьме, к стыду и бесчестью! Что же в них против меня лишнего и чего во мне недостает?» – подумал я про себя. «Под защитой Бога всюду широкая дорога! Еще на один волос прими пуля левее – и меня бы не было уж на белом свете!» – сказал один из храбрецов, будто в ответ на мою мысль. «Чему быть, тому не миновать: кому назначено висеть, тот не утонет, – молвил другой. – Я в шестнадцати сражениях пять раз ранен – и все эти раны не стоят выеденного яйца. Доктор перевяжет, а я Богу помолюсь – и делу конец!» «Ба! Степанов! Плотников! Здравствуйте, друзья!» – гаркнули егеря 3-й роты, к которой мы принадлежали, увидя нас подходящими. (А уж весь авангард стоял в боевом порядке у самой реки Пасарги.) «Так вы не отправлены в числе раненых?» – спросил фельдфебель. «Да раны-то плевые, не стоят труда; доктор отпустил, дай ему Бог доброе здоровье!» – отвечали в один голос мои спутники. «Поздравляю! А тебя, приятель, – сказал мне фельдфебель, переменя голос, – следовало бы оборотить в битое мясо! Тяжелораненых провожают у нас легкораненые; на дежурного при перевязке возложена обязанность записывать и доносить полковнику о нарушителях порядка; поэтому, как замеченный, ты при первом случае должен оправдаться и заслужить срам, который нанес всей роте!» «Простите его, Петр Данилович! Он не знал нашей поведенции, с этого дня уж мы за него отвечаем», – сказали егеря. И с этой же минуты по душе и по сердцу я сделался искренним другом добрых товарищей. «Князь Багратион!» – пронеслось по всей линии. «Это авангардный наш начальник, орел видом и делом!» – шепнул мне ранжирщик. «Дибич! – сказал Багратион, поравнявшись с нашим полком. – Этот каменный дом полон французами и сухарями; чему помешала ночь, то надобно довершить утром: возьми его штурмом, доколе есть еще свободное время». «Сейчас, ваше сиятельство! Третья егерская, от ноги – марш!» – прокомандовал Василий Иванович. «Здесь река не глубока, – подхватил подпоручик Есипов. – Я вчерась со стрелками во время дела перебегал два раза». «Бог вам в помощь!» – молвил полковник Эриксон. «Не робей, ребята!» – гаркнул майор Карпенков. «Сумы на голову, береги порох, товарищи!» – дополнил поручик Пятнин, бывший уже по самую грудь в воде. И не прошло четверти часа, как дом был взят, сухари налетевшими из всех полков нарочно командированными людьми разобраны, пленные переправлены на нашу сторону, а прискакавшая французская кавалерия и артиллерия обстреляны из устроенных батарей наших. Теперь конец похождениям, от которых я краснел; я открыл пред вами, товарищи, сердце, рассказал все свои пороки, которых стыдился сам и которые, как тяжкую заветную тайну, хотел унесть с собою в гроб! Но отсель история моя переменяет вид, и хоть я не загладил вполне моих преступлений, не удостоился в двадцати двух сражениях ни одной раны и кровью моею не смыл с себя бесчестия, однако благодарю Бога и за то, что он не оставил сердца моего закоснеть в вечном невежестве и указал путь, на котором встретил я надежду – примириться с оскорбленною службою, если не пользою царю и отечеству, так постом и молитвою, что одно возможно и свойственно несчастному калеке. К незаслуженному и вовсе не ожиданному прощению присоединилась смелая за меня порука старых благородных солдат, а в дополнение – залихватский штурм, личная благодарность знаменитого князя Багратиона, слава и общая похвала – всю дурь как рукой с меня сняло! Быть отличным, слыть храбрым солдатом мне ужасть как понравилось! Какая это же разница: быть самому предметом удивления и уважения! Возвратясь в полк в ожидании новой драки с душою покойною, с полным восхищения сердцем, я так уснул, что меня едва разбудили не пушки, при наступлении и отражении неприятеля открывшие грохот ада, а ружейный приклад ефрейтора. Вот что значит сон человека, даже и на первом только шагу в ретираде от порока; как же спят праведные или грешники без намерения? Завидный жребий честных людей! – и богат да виноват; и гол, да прав. Кто счастливее? Небось тот, у кого кошки не скребут сердца, кто не боится худых дел и кому с чистою совестью – жизнь шаль и море по колено! Я сказал уже, что в двадцати двух сражениях Всемогущий Бог не удостоил меня счастья с тяжкими моими грехами примириться кровью. Пули и ядра как будто боялись прикоснуться ко мне; удивительно до невероятности, что и при схватках на штыках, каковые в Отечественную войну случались нередко, самое безрассуднейшее отчаяние мне проходило даром! Короче сказать, чем ближе старался я быть к неприятелю, чем более хвастался своею храбростию – тем далее был от желанной цели. Но начальство все подвиги мои ценило как похвальную неустрашимость, основанную на святой, чистой добродетели! И вследствие заслуженной мною общей признательности формулярный мой список выбелен, чин унтер-офицера и знак военного ордена украшали грудь, под которою трепетала нечистая душа и грехами окованное сердце. А наконец, как стукнуло двенадцать лет в унтер-офицерском звании и девятнадцать всей службы, меня уволили вчистую с чином 14-го класса. К несчастью, тогда не было еще спасительного закона, по которому каждый отказавшийся от офицерского чина получает вечный пенсион; иначе я сумел бы расчесть свои выгоды – и не дал бы промаха! При разлуке с военного службою я не горевал, однако же и не радовался, не зная вовсе, куда направить путь и где приклонить голову. Поплетусь на родину, в глушь, в Саратов – и отправился. Бывший в военное время ротным моим командиром подполковник Сорокин и другие офицеры из поношенной своей амуниции экипировали меня, прицепили даже и шпажонку под девятое ребро, которую в пути променял я жиду за полпуда хлеба, промолвя любимую старых солдат поговорку: «Эх ты гой еси, закадычный друг, молодецкий штык! Не покорен ты ни злату, ни сребру, не страшат тебя ни темны леса, ни сине море! С тобой, булат, русский солдат всюду богат!» А уж со шпагою-то, да без денег – наше почтение вашему благородию! У меня в три дня все кишки подтянуло под микитки – хоть волком вой! Поэтому, несмотря, что злодей жид обвесил меня ровно на три фунта, я от души радовался, что спустил с плеч лишнюю ношу. Часто люди говорят – иные небось и пишут, – что хоть бедность не порок, но бороться с нищетою нередко до невозможности трудно. «Не робей, Мироха! – ободрял я себя. – Терпи – и будь уверен, что в том-то и состоит прямое торжество человека, искренно и чистосердечно священному долгу преданного, чтоб, покоряясь Провидением предписанной доле, без ропота нести крест свой!» Глупому да необразованному или дотла избалованному победа над страстями кажется не по силам, но человеку с верою, с умом, а паче герою с духом, легко этим пагубным страстям прокомандовать: смирно! «В терпении вашем стяжите души ваши» , – сказал Спаситель, а стерпится – и слюбится, не сбивайся только с пути чести, молись, проси, надейся и беглым шагом спеши к цели, на которую указывают нам слова святых апостолов и евангелистов и куда ведет нас спасительный совет попечительного правительства и начальства. «Всемогущий Бог, зная нужды и немощи человеческие, всегда близь есть всем призывающим его во истине» . Чтоб понять это, ума и сметки не только у нашего брата, но и у русского мужичка – с вершком хватит! Так я утешался и не иначе вел себя в самые бедственные минуты, как недоставало у меня даже и дневной пиши!.. Зато теперь вдвое весело, думал я, получа при конторе козельского откупщика тепленькое местечко, где под руководством чистоты и чести можно было жить припеваючи. Мысль, что верною и храброю службою я искупил уже тяжкий грех свой, живила, бодрила и час от часу утверждала меня в надежде на милосердие Божие и на прощение. Поэтому по разрешению духовного отца я смело уже стал ходить в храм Божий, без трепета, врагу веры свойственного, лобызал крест Господен и минуту смерти готов был встретить, как перевод за отличие из пехотного в гренадерский полк. В два года службы при откупщике, получая знатное жалованье и важные за труды награды, как 14-му классу достойно и праведно принадлежит и следует, я обмундировался, обзавелся копейкою и начинал уже где косо, а где и прямо поглядывать на украшение рода человеческого, на милое, нежное создание – то есть на красных девушек! Поддену командиршу, заживу и учну кататься, как сыр в масле. Зная, впрочем, что честью невесты из древнего дворянского рода нашему брату не дадут, не желая, однако же, уронить и облекающего меня чиновного достоинства, я остановился на середке: дочь несостоятельного купца, все еще дочь, так сказать, полудворянина, доколе он не объявится банкротом! А девка-то нашлась капитальная... кровь с молоком, словно вылитая! Уж эти очевидные сокровища нескоро обанкротятся, подумал я, – и предложил руку!.. А вместе пустил и просьбу, чтоб в случае согласия день свадьбы объявлен был без проволочки, дабы будущая моя супружница в указ об отставке вошла с почетным еще титлом! Желание мое признано законным и дельным, но взамен сообщено извинение, что все приданое невесты ограничивается умеренным количеством одних только тряпок. Пресмешное и даже, признаюсь, преглупейшее обыкновение: стоит ли толковать о приданом? По-нашему, товар полюбился – и ум расступился. Ура! Наша взяла, да и только! Круглый месяц я был наисчастливейшим женихом, еще три дня – и наисчастливейшим мужем; но, видно, мера заслуг моих далеко еще не исполнилась; и в самое то время, как полагал я себя в объятиях всех благ красоты и радости, – беда неожидаемо разразилась над моею головою... «До свадебной пирушки твоей осталось еще три дня, – сказал мне откупщик и будущий посаженный мой отец, – слетай, брат, пожалуйста, в село Сухиничи, узнай по этой записке сущность дела, открой истину и поспешай возвратиться завтра к утру». Разговаривать в таком случае не о чем. Рад стараться – счастливо оставаться! И через три часа я был уже в роковом селе, которое вмешало в себе многим временное, а мне – вечное горе!.. Дело, по которому я был послан, не стоило шепота табаку; в несколько минут оно кончено, и лошади для меня были уже готовы, как вдруг вспыхнул пожар, и в одно мгновение при порывистом ветре запылало в трех местах! Услыша при горьких слезах народа раздирающий душу вопль старого и малого, возможно ли оставаться равнодушным зрителем и на гибель братьев смотреть хладнокровно? Нет! Это, кажется, даже и не в нутре мыслящей твари, а паче русского человека. Пораженный угрожающей гибелью, забыв невесту – и даже 14-й класс, – опрометью кинулся я прямо на все опасности, которые, как избалованный в войне, привык презирать. И вот новый случай в подтверждение святого слова, что благое и злое, живот и смерть, нищета и богатство – от Господа суть! В войне миллион пуль на нитку расстояния пролетали мимо, не сорвав волоса с головы моей, гранату однажды разорвало в трех от меня шагах: одним черепком разбило ружейную ложу, другим сшибло кивер, третий пролетел чрез полу шинели; товарищи, увидя меня в неизбежной опасности, ахнули – а я захохотал во все горло – и как ни в чем не был! Здесь, напротив, увечья и раны в голову мне не приходили – но пришли, и больно некстати: с багром в руках, ободряя народ, с большим усердием действовавший, я метался туда и сюда, распоряжался там и сям – и вдруг посреди этих, можно сказать, христианских хлопот преогромное стропильное бревно упало мне прямо на обе ноги! Конец истории! Рассказывать о днях, в страданиях проведенных, не хочу... Не могу, однако же, умолчать, что благодетельный откупщик по смерть свою ежегодно выдавал мне половину моего жалованья, которое получал я на службе у него в здоровом состоянии; но невеста – в монахини не постриглась... Стара материя!.. Девка смекнула, что плоды брака отечеству полезны, к тому же мой выбор обратил на нее взоры многих женихов, из которых, к совершенному моему удовольствию, предпочла она батальонного писаря Внутренней Стражи, при хорошем поведении не теряющего надежды дослужиться до 14-го класса. Вначале, как кровь еще кипела, частенько ощущал я в себе смертельную тоску, но теперь... «Благо мне, яко смирил мя еси, Господи!» ------------------------------------------------------------- Рассказ Лукерьи Власьевны – Ах, вы, балясники, Христос с вами! – провизжал в палате женский голос. – Ба! Лукерья Власьевна! Милости просим. Честь имею представить читателям сожительницу заслуженного моряка, в инвалидном доме последние дни жизни доколачивающего. Лукерья Власьевна не пропускает ни одного праздничного и воскресного дня, чтоб не навестить на ладан дышащего друга, и как умная, услужливая старуха пользуется общим уважением – не только всех инвалидов, но смотрителя и даже самого директора, который, в особенности у досуга, любит с нею побалагурить. Не будучи замечена при входе в палату, усевшись втихомолку на койку возлюбленного, она подслушала рассказы стариков и, смекнув, в чем дело, откликнулась, с тем, разумеется, чтоб кстати приклеить собственную сказочку. А нам что и надобно! Лишь бы бредни с рук сошли да не попали бы под руку газетчика... А уж там – не погневайся! – достанется небось всем сестрам по серьгам, не увернется, чай, и Лукерья Власьевна от пряника с золотым коньком!.. Но волка бояться – ив лес не ходить! – будем, ребята, слушать. Начинай, Власьевна! – Повести ваши, православные воины, – не хочу душой кривить – не на барскую стать. Ваши прибауточки небось и солдату, и мужику пришлись бы по нутру; я и сама капральская дочь, и уж другого героя на своем веку донашиваю, так набралась, чай, толку; но не по сердцу только мне, что о нашей-то сестре у вас речь шла как будто невпопад: по-вашему, славных, храбрых людей любят и уважают одни лишь выродки из женщин... Полно, так ли, голубчики? Не ошибаетесь ли вы? Вот я, например, так до чахотки готова кричать и спорить, что мужья наши гораздо меньше гордятся и кичатся честным своим поведением и храбростью, нежели мы, жены, гордимся и превозносимся, хвастаясь отличными их поступками и славою! Красна жена мужем, говорит пословица, у хорошего, умного мужа и немудрая жена всеми почтена – ин дивиться-то и нечему, что взрослая девица, иное место, лишний раз взглянет на прославленного молодца! Да глазами-то пусть она глядит, куда изволит, а сердце – к герою вечно козырем! И молитва к Богу всегда тепла: «Пошли, Господи, суженого, чтоб не стыдно было в добрые люди глаз показать!» Покойный отец мой – царство ему Небесное! – часто говаривал: храбрость-де всем добродетелям корень, а подлая трусость всем порокам мать. Чем же мы виноваты, что любим опрятных, честных, храбрых людей? Ведь не сойти же с ума да не влюбиться, вон, как вы рассказываете, в Отрепьева, прости Господи! Поэтому не выродки, а все наши сестры точнехонько так думают, как я говорю; да и воевать-то тоже все бы вихрем понеслись, коли бы нужда пристигла и государь приказал! Ведь были же в войну с французом какие-то разудалые барышни, – а если были три, так могут быть три тысячи – три и больше! А кому лучше – Бог весть! – мужу воевать или жене горевать и за жизнь его, как осиновый лист, днем и ночью трепетать?.. Да что и говорить: видно, всякому своя болячка больна; чужую-де беду руками разведу, а своей и ума не приложу. У каждого, мои родные, изволите видеть, свой царь в голове! А по нашему, старому поверью, от мужа-героя и скромное словцо мимо ушей пропустишь и толчок стерпишь: для молодца все нипочем, а уж от негодного-то труса, ленивца... сохрани Господи!.. Да я бы ему, негодяю, за один грубый взгляд до последней перепоночки глаза выцарапала. Не наскучит вам мое болтанье? Ну, так слушайте! Матери моей я не помню, но не отца... В Петровки исполнится ровно сорок четыре года, как он преставился, а жил сто восемь лет, и уж нечего сказать: свеж, здоров и до последнего часочка оставался в памяти. «При чистой совести человек всегда бодр и весел!» – так он говорил, да таким и был; покойный происходил из церковников – преумнейший был человек и законник до того, что с ним и священники не много спорили! До самой смерти любил артикульных людей и беспрестанно бредил службою; всех в околотке отставных солдат знал по имени и по отчеству; лишь глаза кто покажет на родину – старик сразу разведает: каков, чему горазд и какая в нем удаль. Со всеми хорошими – дружба задушевная! С ними и по грибки, и по ягодки; а уж с пороками – на глаза не надо, и говорить не станет! У старика, нечего греха таить, еще и родительская копеечка водилась, да он и сам смолоду не оплошал. Прослужа двадцать пять лет в артиллерии, он так наблошился и таким прослыл знахарем в лошадях, что и цыгане за милость принимали, как он с ними потолкует да на ум наставит. Любил беседы, рад был хлебом-солью, не забывал и бедных. Поэтому все наши соседи, старый и малый, его почитали и шапки пред ним снимали, а бывало, что и наезжающие в село заседатели отдавали ему честь, как капралу, дескать, Отца Отечества Петра Великого! Я была единственною у него дочерью, и не в похвальбу скажу, что равной красавицы не только на селе, да и в целом уезде с лучинкой поискать. Из всего этого понятно, чай, что невеста я была не то что в окошко продать, а небось не побрезговали бы и с ладоньки взять; женихи ухаживали за мною как за царицею! Толкались богатые поселяне, подъезжали мещане, увивались и подьячие; были невзрачные, а были и хорошие люди. Пономарь, сын нашего дьякона Иоанна, и батюшке нравился – ну так вот, словно заколодело: никому не удалось щелкнуть в ретивое! «Эй, Лукерья, гляди в оба, – молвит, бывало, старик. – Кому перевалило за сотню лет, тот заживо отпет. Я тебя не неволю, но сироте на свете трудно, а двадцатый у девки красный год! Учнешь отцветать – плохо будет! Ты сроду не видывала меня хмельным, а уж на твоей свадьбе от радости хвачу». Жаль отца, но что сказать, коли из души не выдавишь словечка! Вскочу, бывало, из-за гребня, расцелую доброму старичку ручки, глазки, разнежу, да и ну по-прежнему веретеном свистеть! Так проходил час за часом и день за днем. Женихи все-таки юлили, а сердце все-таки молчало, но Господь умилосердился над стариком. После Польской войны прикатили к нам победители – явился суженый. В первой роте Фанагорийского гренадерского – ах ты Господи! – что за люди были! Вот уж ни в сказках-то сказать, ни пером написать! Один другого лучше, один другого краше! Село наше торговое, на большой дороге, а полковник был щеголь. Как же пройтить без церемонии? Молодцы за версту прихохлились, подтянулись, музыка грянула – и народ хлынул навстречу, а за ним и мы со стариком поплелись. «Вот он!» – сказало мне сердце, как взглянула я на третьего человека с правого фланга, украшенного штурмовою медалью. «Пробил роковой!» – шепнула я сердцу, которое подкатилось к самой глотке, и светлое небо показалось с овчинку. «Пойдем же, дочка», – молвил отец, как прошагал весь полк в губернский город, что за пятнадцать верст. А я уж окаменела, стою, как вкопанная, сама не своя! И тут только впервые от рождения, не спросясь меня, брызнула из глаз горячая слеза и – слава Богу! – от души отхлынуло, я не задохлась! Старухи часто мне толковали, что, чем позднее в грудь девушки врывается злодейка-любовь, тем сильнее она бунтует, а в иное время такая находит блажь... что хоть в петлю! Что делать? Зазноба недалеко, но ведь не гоняться же, не рыскать, не искать. В три дня я исплакалась и истомилась, порядок изменился; за стол хоть бы не садиться: одно сыро, другое перепрело, и весь дом пошел вверх дном... «Лукерья! – с горьким чувством сказал мне отец. – Ты больна, а признаться не хочешь, побойся Бога, не убей меня, открой...» При этом слове отворилась дверь – и в горницу вошли сельский десятской с ефрейтором. «К нам назначена рота, Савелий Поликарпович, – молвил десятской, – голова приказал спросить, примешь ли ты постояльца?» «Я и двум рад, а от одного отказаться стыдно, – отвечал старик. – Лишь бы Бог дал хорошего человека». «Выберите любого, если угодно», – подхватил ефрейтор. Я утерла слезы, взглянула и... чуть-чуть не взвизгнула! Зато потом так меня и окатило! «Это он! О, поддержи меня, Царица Небесная!» – взмолилась я, чрез силу удерживаясь за гребень, чувствуя, что донце подо мною заплясало и что ошалелая голова начала с плеч валиться! Не помню, о чем старик говорил с гостями и как они ушли... Но не забуду до последнего часочка в жизни, как, упав на колени, принесла я повинную моему отцу, пред которым от самой люльки не скрывала ни одной, даже и невинной, шалости, будучи приучена обман родителей считать ужаснейшим грехом. Да с кем же лучше посоветоваться и к чьему сердцу ближе участь детей, для которых старики живут, которыми радуются и счастье их считают своим собственным счастьем? Покойный поцеловал меня и сквозь слезы вымолвил: «Любовь не порок, мой друг! Но ошибки страшны. Бог тебя простит! С Его святою помощью авось будут следы, и дело слепится; беда в том, если наш жених женат или в послужном его списке есть закавычка... Ну так уж легче умри в девках!» «Нет, родной! – в испуге крикнула я. – Вещее сердце не то мне твердит». «Увидим», – прибавил старик, поспешая вытаскивать из короба стародавнюю свою амуницию, чтоб явиться и ознакомиться с начальниками прибывшей роты. Проводя родителя, стоя снова на коленях и заливаясь слезами, просила я Бога спасти меня, грешную! Часа через два, в которые душа моя трепетала, словно курица под ножом, отец возвратился и с первым шагом в горницу весело сказал: «Офицеры и старший сержант славные люди, а Журавлев твой — отличный, храбрый солдат, на череде в капралы и холост...» Бросясь на шею, я чуть-чуть не задушила моего милого, доброго старика – встрепенулась и воскресла! С этого дня отец мой рассказами о временах Великого Петра влез в душу всех офицеров, которые частенько приглашали его к себе, ласкали, потчевали и даже баловали, а при этом и солдаты смотрели на него как на праздник. Наконец наступила зима, начались вечеринки, на которых девушки прядут, шьют и песенки поют; а если случится балалайка иль гудок, так пускаются и в пляску, Для этого, как на подбор, в роте нашлись музыканты на диковинку, а Журавлев явился скрипишником из первых мастеров. Молодец как хватил камаринского – так все девки ахнули! Береги, подруги, косточки – разберет, варвар, по суставчикам! Чудное дело любовь, тайна сердца!.. Часто люди, понравясь друг другу, о любви даже заикнуться не смеют; с одной стороны, потому, что жених неровнюшка, с другой – потому, что объясняться в любви девке стыдно; но сердца как раз вмешиваются, шепчут глазам. А глаза? Уж не беспокойтесь! Растолкуют дело и всю середку выставят. У сердца и у глаз свой язык... Вот те Христос! У нас был фельдфебель Чуприков, молодец, каких мало земля родит. Квартира его была против купца Синичкина; Синичкин жил в собственном преогромном трехэтажном каменном доме, а дочку, как старообрядец, держал на чердаке, у самых облаков, нарочно для затворницы выстроенном. Каждый день, обыкновенно по вечерам, вся рота собиралась у квартиры фельдфебеля на перекличку, и в каждый, стало быть, день купеческая дочка видела молодца фельдфебеля, а фельдфебель в окошке чердака видел красавицу купеческую дочку – и чтоб вы думали из этого вышло? Глазами пострелы влюбились, глазами объяснились, глазами уговорились, и уж как надобно было отправиться в храм Божий, к золоту венцу, глаза не помогли: отшельница, или, как солдаты шутили, синичка из клетки, выпорхнула по холсту. Умора, да и только! Точнехонько так же сбылось и у нас с женихом. Я словечка ему не промолвила, а он, чай, и подумать о любви ко мне не смел; но проказники глаза все обработали, и свадьба совершилась как нельзя счастливее! Капитан был посаженым отцом, офицеры тысяцкими и дружками, а полковник, увидя отца моего при осмотре роты, произвел мужа моего в унтеры, примолвя: «Уважая твои лета, почтеннейший старик, и видя в тебе остаток от времен для России священных, мне всегда приятно будет сделать тебе угодное – тем более что зять твой, при хорошем поведении, известен мне за храброго солдата». «Много ли человеку надобно, чтоб быть счастливу?.. Хлеба с брюхо, одежи с ношу да милая подруга – с умом и добрым сердцем! Всем этим благословил меня Господь, и одна просьба ко Всевышнему, чтоб я не был счастливее: мне кажется, что тогда будет хуже» – так говорил муж мой чрез шесть лет после нашей свадьбы, и то же самое сорвалось у него с языка накануне вечной разлуки. По этому легко судить, какого горя стоила мне эта разлука. Но так угодно было Всемогущему: Суворов повел полки в Италию. И в баталии под какою-то Новою друга моего не стало... Война кончилась, время летело, а к нам весточки долго-долго не доходило; но ретивое ныло, добра не обещало, и к горю горькому мы были уж готовы. Вскоре и старик мой занемог – не от лет, как сам говорил, – но его убила потеря зятя, которого любил он чуть ли не больше меня! Оставшись с тремя детьми, круглыми сиротами, которых по приказу покойного отца надобно было учить грамоте, а на селе это было трудно, потому что в то время многие и церковного-то причту люди по складам только, прости Господи, служили обедню! – я продала дом и переехала в город, где все еще из уважения к старику, отцу моему, три его внука приняты были в народное училище; но чрез десять лет, в числе прочих, они вытребованы в Питер и определены в Морской корпус, а с ними и я поступила по пословице: куда иголочка, туда и ниточка. Уже без детей и белый свет мне казался тьмою, и жизнь не в жизнь! Теперь вы хочете знать, тарантул, что ли, укусил меня, имея трех почти взрослых сыновей, с запасом сорока лет от роду, выйти снова замуж? Извольте, скажу и почти угадаю, что, выслушав, вы найдете этот брак не только дельным, но даже законным. Дети мои, кроме того, что собой взяли, слыли, можно сказать, красавцами и в науках оказались из всех лучшими. Поэтому адмирал приказал их учить какому-то мудреному делу, чтоб они годились на корабль и в артиллерии; я также не долго таскалась по квартирам. Бог мне пособил приютиться в должность экономки у старушки вдовы, капитанши 1 ранга, сын которой был одним из учителей, где находились мои ребятишки. И если есть на свете счастье, самое большое, громадное, – так, по-моему, я им владела, а при этом ничего лучшего не желала и скорее бы поверила, что я буду под монашеским клобуком, нежели под златым венцом! Но «небеса поведают и славу, и волю Божию!» – из сердца шепнула мне вера, как дошло до минуты, чтоб сказать «да» или «нет». Вот как это случилось. Однажды вечером, после жаркого дня, сидя за работою на крылечке, услышала я на берегу Невы, от которой мы жили невдалеке, ужасный крик, а вскоре и на улице сделалась суматоха – народ бежал как будто к какой-нибудь диковинке. Свернув шитье, только хотела я выйти на улицу, как столкнулась с канцелярским сторожем, который ревел из всей мочи: «Власьевна, Власьевна! Беда стряслась, твой Володя утонул!» Вместе со словом, как я стояла, так и ринулась на мостовую; тут выскочили домашние, выбежала и сама барыня, все взапуски начали тереть меня, кто щеткою, а кто спиртом. Час битый продолжались хлопоты, чтоб возвратить мне силы и память, но только пришла я в себя, как, оттолкнув служителей и барыню, в виде сумасшедшей опрометью пустилась к роковому месту! Прибегаю – и что же? Володя мой сидит на постланной шинели, братья трут ему виски, а утопшего, рыбачьим неводом вытащенного старшего писаря – вот этого самого Мирона Матвеевича катают на простыне. Бросясь на шею сына, я мальчишку задавила бы, если бы у меня его не отняли. «Мне ничего, мама, я здоровехонек! Но жаль, если не оживет мой спаситель!» – указывая на писаря, сказал мне Володя. Тут я узнала, что сын мой, не умея плавать, зашел далеко, попал в яму, выбился из сил и уж скрылся под водою, как Мирон Матвеевич, увидя опасность, сброся сюртук, кинулся в реку, нашел утопшего, передал вскочившему по самую грудь в воду будочнику, но с намокшим на нем платьем и сапогами опустился, как ключ, ко дну, и не прежде получаса вытянут бреднем. «Спаси его, Царь Небесный! Обещаюсь сходить пешком к Сергию и поставить всем местным иконам по рублевой свечке!» Не успела я кончить обещания, как сто голосов гаркнули: «Жив, жив! Пошевелился! Уф! Слава тебе, Господи!» Долго спаситель моего сына находился в лазарете, но не проходило дня, чтоб я его не навестила и чтоб с позволения доктора не принесла ему пирожок, лепешечку или иное, что здоровью его не было вредно. Наконец он поправился, стал выходить – и чаще всего ко мне. Как человек учливый и вежливый, ничем не дал он мне заметить, что в сердце его запала искорка; я же спроста обходилась с ним, как с родным братом, и любила, как второго отца моего Володи. Так прошло полгода. Однажды, о Рождестве, как все дети отпущены были ко мне на целый день, я и Мирона Матвеевича позвала разговеться вместе, и уж, право, не помню, к чему пришлось сказать, что и до гробовой доски я не перестану быть верною ему должницею. «Ну, так не лучше ли вовремя расквитаться? – молвил он. – В целом свете у меня нет даже и шестиюродного родственника; дети твои, судя по успехам в науках, если не собьются с панталыку, будут люди, есть на что порадоваться, – а ведь и радоваться вдвоем веселее!.. Я не богат, но будет столько, чтоб жить не нуждаясь». Выпуча глаза, я ждала, чем кончится его речь, как вдруг он дополнил: «Не хочешь понять? Ну, так скажу прямо: влюбился я в тебя, потерял свободу – вози на мне дрова и воду!» Ребятишки мои засмеялись, я заплакала, а Мирон Матвеевич врасплох влепил мне такой поцелуй, который глазам труда не оставил. Все дело пришло к концу, словно по морскому сигналу. С последним словом Власьевна поновила былое – прижала своего Мирона Матвеевича к сердцу и чуть ли не взасос поцеловала трижды. – Браво! – гаркнули инвалиды. – Дай же товарищам прочесть духовную покойного отца, – молвил Мирон Матвеевич. – Без этого они не будут знать цены старику, в дочь которого я влюбился не прежде, как заметил, что честь, нрав и обычай отца отражался в ее поступках!.. Вот она! – промолвил он, вынув бумагу из ящичка, под кроватью стоявшего. Предсмертная грамотка отставного капрала Благовещенского, служившего в Рязанском м. п. с 1715 по 1741-й и умершего в 1806 году в Калужской губернии. «Милые дети! Много утечет воды от моей смерти до счастливой минуты, в которую сумеете вы прочесть последнюю волю, совет и приказ старика, деда вашего! Вы слишком еще малы и юны, дорогие мои цыпляточки, для понятия спасительного слова; а я, напротив, слишком стар, чтоб дождаться зрелости и утешаться похвальным поведением вашим, благоразумием и осторожностью. Но горе мое при этой мысли утопает в упованиях на милосердие Покровителя сирот – Всемогущего Бога, которого прошу и молю насадить в сердца ваши семена христианского благочестия, одарить умом и пламенным желанием заслужить кличку верных слуг царя и достойных детей матери России! Причем единственно возможно, чтоб жизнь ваша, на службу Богу, Государю и Отечеству обреченная, была не срамна и не зазорна и чтоб, не оскорбив в себе веры Христовой в настоящем мире, с правым и чистым сердцем явились вы в мир горний! Кроме неисчислимых причин, утверждающих меня в лестных надеждах душою жить за гробом, в настоящие минуты я убеждаюсь в этой неоспоримой и непреложной истине – боязнью за вашу неопытность, милые дети, при которой промахи и легковерие нередко подвергают молодых людей в вечное и безвозвратное несчастье, убеждаюсь и горькими слезами, пополам с которыми пишу вам эти строки, спрашивая сам себя: оценят ли внуки заботы деда? Исполнят ли они спасительный завет столетнего старика? Не увлекутся ли красным словом модного негодяя, в разврате и безбожии утопшего, потерявшего веру, надежду и любовь и полагающего, наконец, достоинства, честь и славу свою – в соблазне ближнего, чтоб в отраду гнусного своего сердца увеличить число равных ему преступников?.. Нет, вопрос не произвел болезненного трепета! Душа моя покойна! Следственно, наследники мои будут христиане и вместе со мною скажут: без надежды на жизнь вечную человеку, как и скоту, приличнее бы было рыскать, искать и пресыщаться временными лишь удовольствиями. Так, друзья сердечные, без надежды на жизнь вечную, словом Св. Евангелия и преданиями угодников Божиих нам обещанную, к чему бы страх, каковым поражается душа грешника в минуту тяжких преступлений? Зачем слезы, которые невольно текут при чистосердечном покаянии из глаз закоснелого злодея?.. При временном прохождении, можно сказать, мгновенной жизни не было бы, кажется, надобности не только хлопотать, но и думать о науках и счастье преемников! Напротив, я знаю родителей, которые при средствах и способах, не заботясь о воспитании и пренебрегая образованием детей, закалили их в невежестве, сродни со вредом и бедами, но, спохватясь, почуя суд Божий, не пережили своего горя. Да иначе и быть нельзя! Без убеждения в неизбежной ответственности за чад наших у престола Вседержителя чем бы люди, одаренные властью на земле, отличались от бессмысленных животных?.. Прочь, буйная, наглая дерзость! Беги от нас за синие моря, за непроходимые леса! А наше дело чистое, светлое, святое, при котором ласкаю себя полною уверенностью, что рано или поздно ребятишки поймут постоянные правила, за сто лет пред сим смиренным служителем храма Господня в меня водворенные; отдадут им справедливость – и для собственного счастья уверуют в них! Дети! Отвратите взор и заткните уши для соблазна, молитесь, друзья, Богу, будьте честны, справедливы и добры: с чистою совестью легко идти вперед прямо и говорить смело правду... Бывают случаи, при которых хоть и не без греха, а смолчать должно, но солгать – Боже вас сохрани! Лгун широко шагнет – иногда, но воротиться ему уж никак нельзя – никогда! Всюду, где он шагал и лгал, ждет его срам, бесчестье, а нередко и полновесная оплеуха! Многие скажут, что внукам, рожденным для царской службы, мне бы надобно написать целую книгу. Напрасный был бы труд! Весь закон солдат – в следующих четырех только словах святого апостола: «Несть власти, аще не от Бога!» Исполняя волю Отца Небесного, служите государю верно, покоряйтесь воле поставленного над вами начальства безусловно и храните в памяти твердо, что всякая противная присяге увертка и преступное уклонение от возложенных на вас обязанностей суть бесчестное пятно, которое стирается одним только саваном и прикрывается гробовою лишь доскою!» ------------------------------------------------------------- Сканирование, оцифровка и редактирование – Вера Крюкова, 2005. Электронная версия выполнена по изданию «1812 год в воспоминаниях, переписке и рассказах современников». – М.: Воениздат, 2001. – 295 с., илл. Текст приводится с сохранением стилистики и грамматики оригинала. 2005, Библиотека интернет-проекта «1812 год». http://www.1812.ru